Для зарегистрированных пользователей

Г.Лавкрафт. Некрономикон

Тень тьмы временПосле двадцати двух лет кошмаров по ночам и страха, спасаясь лишь отчаянной верой в мифологические истоки неких впечатлений, я не желал бы ручаться за истинность обнаруженного мною в

6 дней назад

Последний пост Художник Ralph Manfreda от Dark Подписка

Тень тьмы времен

После двадцати двух лет кошмаров по ночам и страха, спасаясь лишь отчаянной верой в мифологические истоки неких впечатлений, я не желал бы ручаться за истинность обнаруженного мною в Западной Австралии в ночь с 17 на 18 июля 1935 года. Есть небезосновательная надежда, что пережитое явилось, полностью или частично, галлюцинацией — для чего причин действительно имелось в преизбытке. И все же реалистичность этого была столь чудовищной, что порой я нахожу невозможным надеяться.
Если все так и было, то человеку должно приготовиться принять такие представления о космосе и о собственном своем месте в бурлящей круговерти времени, простое упоминание о которых уже леденит кровь. Должно его остеречь и от одной конкретной подспудной угрозы, которая хоть и не станет никогда всеобъемлющей для человечества, может повлечь за собой чудовищный, умонепостижимый кошмар для определенных людей риска.
Именно по этой последней причине я и ратую всеми силами души за окончательный отказ от любых попыток извлечения на свет тех неведомых обломков первобытных каменных построек, исследовать которые отправлялась моя экспедиция.
Допуская, что я был в полном уме и памяти, пережитое мною в ту ночь прежде не выпадало пережить никому. Оно, сверх того, явилось пугающим подтверждением всему, что я тщился отбросить как миф и сон. По милосердию судьбы, это недоказуемо, ибо, охваченный ужасом, я потерял тот вызывающий трепет предмет, который — окажись он материальным и будь извлечен из той пагубоносной бездны — составил бы неопровержимое свидетельство.
Когда я натолкнулся на этот ужас, я был один — и по сю пору никому об этом не рассказывал. Я не мог остановить раскопки, производимые другими в этой же стороне, но случай и смещение песков избавили их от находки. Ныне я, так или иначе, должен высказаться с определенностью — не только во имя собственного умственного равновесия, но и в предостережение тем, каковые воспримут прочитанное всерьез.
Эти страницы, первоначальная часть которых окажется во многом знакомой тем, кто пристально следит за прессой вообще и научной в частности, писаны мною в каюте корабля, доставляющего меня домой. Я передам их моему сыну, профессору университета Мискатоника Уингейту Писли — единственному члену семьи, который держался меня после странной моей давней амнезии, и человеку, всего лучше знающему прикровенную сторону моей болезни. Из всех ныне здравствующих он наименее способен подвергнуть осмеянию мой рассказ о той судьбоносной ночи.
Перед отплытием я не стал раскрывать ему сути изустно, поскольку полагаю, что для него будет лучше получить письменное разъяснение. Чтение и возвращение на досуге к прочитанному создадут более убедительную картину, чем та, на которую я со своей сбивчивой речью могу уповать.
С этим отчетом он может поступать по своему разумению — показывать его, с подобающим комментарием, в любых сферах, где можно рассчитывать, что от этого будет польза. Для читателей же, незнакомых с моей историей на ее раннем этапе, само разоблачение истины я предваряю довольно пространным изложением всей подоплеки.
Меня зовут Натаниэль Уингейт Писли; для тех, кто помнит газетную писанину из времен их родителей или записки и статьи в журналах по психологии лет шесть-семь тому назад, станет ясно и кто я, и каков род моих занятий. В печати было множество подробностей моей странной амнезии 1908–1913 годов, и немалый шум поднялся вокруг преданий ужаса, безумия и ведовства, таимых ветхозаветным городком в Массачусетсе, бывшим тогда и остающимся поныне местом моего пребывания. Я бы, однако, хотел довести до сведения, что ни в наследственности у меня, ни в ранние годы жизни не было никакого безумия, ничего зловещего. Факт этот является крайне важным, имея в виду ту тень, что настигла меня столь внезапно.
Века, вынашивающие свой темный гнет, возможно, и наделили готовый пойти прахом, наваждаемый слухами Аркхэм некоей особенной уязвимостью в отношении подобных теней, но и это видится сомнительным в свете тех других случаев, каковые мне пришлось впоследствии изучить. Но суть состоит в том, что ни в предыстории моего рождения, ни в моем окружении не было никаких отклонений от нормы. Постигшее меня нагрянуло не отсюда — откуда же, я и теперь не решусь утверждать напрямик.
Мои родители Джонатан и Хэнна (Уингейт) Писли — оба из Хэвер-Хилла, из доброго старого рода. Я родился и вырос в Хэвер-Хилле — в старинной усадьбе на Бодмэн-стрит близ Голден-Хилла — и перебрался в Аркхэм лишь в 1895 году, когда приступил к чтению курса политической экономии в университете Мискатоника.
Еще тринадцать лет жизнь моя протекала беспечально и гладко. В 1896 году я женился на Алисе Кизар из Хэвер-Хилла, и трое моих детей, Роберт, Уингейт и Хэнна, родились соответственно в 1898, 1900 и 1903 годах. В 1898 году я стал доцентом, а в 1902-м профессором. Никогда не проявлял я ни малейшего интереса ни к оккультизму, ни к паранормальной психологии.
Четверг, 14-го мая 1908 года, оказался тем днем, когда наступила эта странная амнезия. Дело вышло крайне неожиданным, однако позднее я осознал, что какие-то краткие, мельком схваченные видения за несколько предшествовавших часов — видения хаотические, необычайно меня смутившие полной своей небывалостью, — являлись предвещающим знаком. У меня была головная боль и своеобразное ощущение — совершенно новое для меня, — словно кто-то другой пытается обрести власть над моими мыслями.
Припадок произошел примерно в 10.20 утра во время семинара политической экономии — история и современные тенденции — для студентов первого курса и нескольких второкурсников. Мне начали видеться странные формы и стало представляться, словно я не в аудитории, а в каком-то совершенно ином, весьма странном помещении.
Мыслью и в речи я все больше уклонялся от своего предмета, и студенты заметили, что происходит нечто неладное. Затем я поник без сознания за кафедрой, впав в оцепенение, из которого никто не мог меня вывести. И органы моих чувств не взвидели света в нашем обычном мире еще пять лет, четыре месяца и тринадцать дней.
О том, что последовало, я, естественно, узнал от других. Признаков сознания я не подавал шестнадцать с половиной часов, хотя и находился дома на Крейн-стрит 27 под наилучшим врачебным наблюдением.
В три часа утра 15 мая я открыл глаза и заговорил, но едва ли не сразу врач и мои домашние были перепуганы оборотами моей речи и лексикой. Было очевидно, что ни себя как личность, ни своего прошлого я в памяти не сохранил, но, казалось, был по какой-то причине озабочен тем, чтобы это свое незнание скрыть. Глаза мои со странным выражением взирали на окружающих, и мышцы лица двигались самым непривычным образом.
Даже манера говорить казалась чужой и неуклюжей. Свой речевой аппарат я использовал неловко и неуверенно и артикулировал со странной натугой, словно обладал книжным, с трудом приобретенным знанием английского языка. Выговор был с варварским акцентом; фразеология одновременно включала удивительные обрывки устаревших выражений и абсолютно непостижимые обороты речи.
Двадцать лет спустя один из этих последних со всей своей устрашающей мощью напомнил о себе самому молодому из врачей. Ибо в тот период в обиход действительно вошла такая фраза — сначала в Англии, затем в Соединенных Штатах, — которая, хоть и отличалась высокой сложностью и неоспоримой новизной, воспроизводила до мельчайших особенностей слова странного аркхэмского пациента в 1908 году.
Физические силы вернулись сразу же, однако мне пришлось почти что заново учиться управлять руками и ногами и всей телесной механикой в целом. По причине этих и других затруднений, свойственных при провалах памяти, некоторое время я находился под строгим медицинским наблюдением.
Заметив, что мои попытки скрыть пробелы не удались, я признал их в открытую и с жадностью набросился на всевозможную информацию. Врачам, в сущности, показалось, что я потерял интерес к собственной личности, лишь стоило мне обнаружить, что амнезия воспринимается мною как нечто вполне естественное.
Замечали, что главные силы полагал я на то, чтобы овладеть определенными областями истории, естествознания, искусства, лингвистики и фольклора — одни из них были невероятно темны для понимания, другие детски просты; и тем не менее мое неведение относительно них было весьма странным.
В то же время заметили, что каким-то необъяснимым образом я обладаю познаниями во многих, практически неизвестных, областях — познаниями, которые я, казалось, скорее желал бы скрыть. Я мог, позабывшись, с небрежной уверенностью сослаться на конкретные события из глубины веков, за пределами общепринятой истории — и все выдать за шутку, увидев, какое этим вызвано удивление. Да и моя манера говорить о будущем раза два или три пробуждала непритворный страх.
Эти сверхъестественные озарения вскоре прекратились, однако некоторые из наблюдавших меня отнесли их исчезновение на счет, скорее, опасливой осторожности с моей стороны, чем на счет убывания странного знания, за ними стоящего. По сути дела, я, казалось, впитывал с ненормальной жадностью речь, обычаи и взгляды эпохи, в которой обретался, будто бы пытливый путешественник из далекой, чужой земли.
Едва лишь мне разрешили, я денно и нощно стал пропадать в университетской библиотеке и вскоре принялся устраивать для себя те странные разъезды и специальные курсы в американских и европейских университетах, которые возбудили столько разговоров в последующие годы.
Ни тогда, ни потом я не страдал от недостатка в просвещенном общении, поскольку в те годы мой случай приобрел определенную известность среди психологов. Я сделался предметом докладов как типичный пример секундарной личности — хотя временами я как будто и приводил лекторов в замешательство эксцентричными выходками или своеобразными признаками тщательно прикрытой издевки.
Истинного дружеского расположения я, однако, встречал немного. Казалось, нечто в моем облике и речах возбуждало смутный страх и отвращение всех, с кем мне приходилось общаться, словно я был существом, бесконечно далеким ото всего естественного и здорового. Странно, но это ощущение темного, сокровенного страха, связанного с бездонной пропастью некоего отстояния, захватило все мое существо и стойко держалось.
Собственная моя семья не составляла исключения. С момента моего пробуждения жена взирала на меня с крайним ужасом и омерзением, готовая чем угодно ручаться, что я некто чужой, завладевший телом ее мужа. В 1910 году добившись официального развода, она ни при каких обстоятельствах не соглашалась на встречу со мной, даже после моего возвращения к нормальному состоянию в 1913 году. Чувства эти разделяли мой старший сын и маленькая дочь, ни того ни другую я с тех пор никогда не видел.
Лишь средний мой сын, Уингейт, был, казалось, способен побороть страх и отвращение, вызванные переменой во мне. Он безусловно чувствовал во мне чужака, однако, хоть и всего восьми лет от роду, твердо держался веры, что мое истинное «я» возвратится. Когда это произошло, он отыскал меня, и суд отдал его под мою опеку. В последующие годы он помогал мне в тех штудиях, к которым меня тянуло, и ныне, в тридцать пять лет, он является профессором психологии в Мискатонике.
Меня не удивляет, однако, ужас, который я вызывал, ибо склад ума, голос и все существо того, кто пробудился к жизни 15 мая 1908 года, без сомнения, не принадлежали Натаниэлю Уингейту Писли.
Не стану покушаться на пространный рассказ о своей жизни между 1908 и 1913 годами, поскольку с внешней стороны все самое существенное читатель может почерпнуть — как делал большей частью и я — из подшивок старых газет и научных журналов.
Я получил в распоряжение свои средства и расходовал их экономно — в основном на путешествия и занятия во всевозможных средоточиях учености. Путешествия мои были, однако, до крайности необычными, включая длительные посещения удаленных и пустынных мест.
В 1910 году месяц я провел в Гималаях, а в 1911-м привлек к себе немалое внимание походом на верблюдах в неизведанные аравийские пустыни. Что происходило во время этих путешествий, я так и не смог узнать.
Летом 1912 года, зафрахтовав судно, я пустился в плавание по Арктике севернее Шпицбергена, явив по возвращении все признаки разочарования.
Позднее в том же году, выйдя за пределы, положенные исследованиями, будь то до или после меня, я провел в одиночестве кряду недели в необъятных известняковых пещерах Западной Вирджинии — во тьме лабиринтов такой сложности, что любая попытка проследить мой путь была попросту немыслима.
Пребывание мое в университетах было отмечено анормально высокой усвояемостью, словно секундарная личность обладала интеллектом, многократно превосходящим мой собственный. Обнаружил я также, что интенсивность моих уединенных занятий и чтения была феноменальной. Я мог схватывать книгу во всех подробностях, просто проглядывая ее с той быстротой, с какой был способен листать страницы; талант же мой мгновенно оперировать многозначными числами был почти пугающим.
Временами возникали чуть ли не грязные слухи о моей власти влиять на мысли и поступки других, хотя я, казалось, был озабочен низвести до минимума проявления этой способности.
Другие нелестные слухи касались моей близости к принципалам оккультистских групп и книжникам, подозреваемым в сношениях с безымянными кружками омерзительных иерофантов допотопного мира. Такого рода слушки, хотя и не доказанные в то время, без сомнения, подогревала огласка некоторых направлений моего чтения — негласный же доступ к редким книгам в библиотеке осуществить невозможно.
Имеется — в форме маргинальных пометок — вещественное доказательство того, что я досконально проштудировал такие вещи, как «Cultes des Goules»[3] графа д’Эрлетта; «De Vermis Mysteriis»[4] Людвига Принна; «Unaussprechlichen Kulten»[5] фон Юнтца, сохранившиеся фрагменты загадочной книги Эйбона и наводящий ужас Некрономикон безумного араба Абдуль Альхазреда… Не приходится также отрицать, что новый и пагубный подъем в деятельности подпольных культов возник и устоялся приблизительно во время моего странного перерождения.
Летом 1913 года я стал проявлять признаки скуки и угасающего интереса и обращаться к своим коллегам с намеками, что во мне вскорости можно ожидать перемены. Я говорил, что возвращается память о былой моей жизни, хотя слушатели в большинстве видели во мне двоедушие, поскольку воспоминания, которые я приводил, были случайными и такого рода, какие мне удавалось почерпнуть из своих старых бумаг частного свойства.
Где-то в середине августа я вернулся в Аркхэм и вновь отпер свой давно не открывавшийся дом на Крейн-стрит. Здесь я установил механизм в высшей степени диковинного вида, сооруженный по частям различными механиками в Европе и Америке и тщательно оберегаемый от глаз любого достаточно сведущего, чтобы в нем разобраться.
Те же, что видели его — рабочий, служанка и новая домоуправительница, — говорили, что то была странная мешанина стержней, колес и зеркал всего лишь в два фута вышиной, в фут длиной и фут шириной. Центральное зеркало было круглым и выпуклым. Все это подтвердили те изготовители деталей, чье местонахождение удалось установить.
В пятницу вечером, 26 сентября, я отпустил домоуправительницу и горничную до полудня следующего дня. Свет в доме еще горел, когда прибыл в автомобиле смуглый, худощавый, странно нездешний по виду посетитель.
Последний раз свет в окнах видели около часу ночи. В 2.15 полицейский заметил, что дом погружен в темноту, но авто незнакомца все еще стояло у обочины. В 4 часа авто уже не было.
А в 6 часов утра в доме доктора Уильсона раздался телефонный звонок, и неуверенный голос иностранца попросил приехать ко мне и вывести меня из необычного обморочного состояния. Этот звонок — междугородний — был прослежен: он был сделан из телефонной кабинки на Северном вокзале в Бостоне, но никаких следов худощавого иностранца так и не выплыло на свет.
Прибыв ко мне, врач обнаружил меня в гостиной — без памяти в кресле перед подвинутым к нему столом. Царапины на полированной столешнице показывали, что там прежде покоился какой-то тяжелый предмет. Странный механизм отсутствовал, также и впоследствии о нем ничего не было слышно. Без сомнения, его забрал смуглый худощавый иностранец.
На каминной решетке в библиотеке возвышались вороха пепла, явно оставшиеся после того, как были сожжены все, до последнего клочка, бумаги с записями, которые я делал с пришествием амнезии. Доктор Уильсон нашел ни на что не похожим, как я дышу, но после инъекции дыхание стало ровнее.
В 11.15 утра 27 февраля я с трудом задвигался, и на моем мертвом, как маска, по сю пору лице появились первые признаки какого-то выражения. По замечанию доктора Уильсона, выражение это не было присущим моей секундарной личности, но очень близко напоминало мое собственное лицо. Примерно в 11.30 я пробормотал несколько удивительных слогов — звукосочетаний, как-будто никак не связанных с человеческой речью. Казалось еще, что я с чем-то боролся. Затем, как раз пополудни, когда вернулись домоправительница и горничная, я принялся бормотать по-английски.
— …среди экономистов-традиционалистов того периода Йевонс типологичен для преобладающего движения в сторону научной корреляции. Его попытка связать хозяйственные циклы процветания и упадка с физическим циклом образования солнечных пятен представляет собой, пожалуй, вершину…
Натаниэль Уингейт Писли возвратился — бесплотный дух, на чьей временной шкале стояло все еще утро четверга 1908 года, и продолжал вести семинар по политэкономии, не отрывая глаз от обшарпанной кафедры.
II
Мое включение заново в нормальную жизнь происходило болезненно и трудно. Выпадение более чем на пять лет порождает множество сложностей, которые трудно себе представить, — в моем случае требовалось привести в порядок бессчетное количество вещей.
То, что я узнавал о своей деятельности после 1908 года, удивляло и смущало меня, но я старался взирать на дело столь философски, сколь было возможно. Получив наконец опеку над своим средним сыном Уингейтом, я поселился с ним в доме на Крейн-стрит и потщился вернуться к преподаванию — университетом мне было любезно предложено занять мое прежнее преподавательское место.
Я приступил к работе в февральский семестр 1914 года и продолжал ее ровно год. К этому времени я осознал, сколь тяжело потрясло меня пережитое. Хотя в абсолютно здравом уме, как уповал я, и с незатронутой примарной личностью, былой душевной энергии я не имел. Смутные сновидения и небывалые мысли постоянно преследовали меня, и когда разразившаяся мировая война обратила мои думы к истории, я обнаружил, что размышляю о ее периодах и событиях самым странным образом.
Мое понятие времени — способность моя проводить различие между последовательностью и одновременностью — казалось неуловимо смещенным, так что у меня рождались фантастические представления, как, проживая в одну эпоху, отправить свой дух в странствия через всю вечность в поисках знаний о прошлом и будущем.
Война вызвала у меня странное чувство памятования о некоторых ее отдаленных последствиях — словно я знал, чем она кончится, и мог оглянуться назад в свете знания о будущем. Всем этим псевдовоспоминаниям сопутствовала тяжелая мука и ощущение, что против них установлен некий искусственный психологический заслон.
Когда я несмело намекал на свои впечатления другим, то сталкивался с различной реакцией. Некоторые посматривали на меня с тревогой, коллеги же на математическом факультете заговаривали о новых открытиях, о теории относительности — тогда обсуждавшейся только в ученых кругах, — которой впоследствии предстояло сделаться столь знаменитой. Доктор Альберт Эйнштейн, говорили они, быстро сведет время до положения простого измерения.
Но сновидения и чувства смятения постепенно забирали надо мной силу, так что в 1915 году мне пришлось уйти с постоянной работы. Впечатления определенного рода складывались в неприятную картину, подавая мне неотступную мысль, что моя амнезия представляла собой некую дьявольскую подмену, что секундарная личность была в действительности внедрившимся из неведомых сфер началом, моя же собственная личность потерпела смещение.
Тем самым я был понуждаем к смутным и пугающим раздумьям касательно местопребывания моего истинного «я» в те годы, когда другой владел моим телом. Странные познания и удивительное поведение недавнего постояльца, в нем обретавшегося, тревожили меня все больше и больше по мере того, как я узнавал дальнейшие подробности от людей, из газет и журналов.
Странности, повергавшие в замешательство других, находили, казалось, ужасающий отзвук в некоем подспудном темном знании, растравляющем бездны моего подсознания. Я принялся за лихорадочные поиски любых обрывочных сведений о штудиях и путешествиях того, другого, в те годы тьмы.
Не все мои беды были такого полуотвлеченного свойства. Оставались сновидения, яркость и конкретность которых, казалось, возрастала. Зная, как отнеслось бы к ним большинство, я обходил их молчанием едва ли не со всеми, кроме моего сына и некоторых, пользующихся моим доверием, психологов; в конце концов я приступил к научному исследованию других историй болезни, чтобы выяснить, сколь типичны или нетипичны подобные видения могут оказаться для страдающих амнезией.
Результаты, подкрепленные психологами, историками, антропологами и опытными специалистами по душевным расстройствам, а также исчерпывающее изучение всех письменных свидетельств о раздвоении личности — от времен бытования легенд о демонической одержимости до медицински трезвого настоящего — меня поначалу скорее встревожили, чем умиротворили.
Я быстро обнаружил, что мои сонные видения действительно не встречают подобия среди подавляющей массы случаев настоящей амнезии. Тем не менее оставалось небольшое число свидетельств, долгие годы поражавших меня и смущавших возникающими в них параллелями тому, что пережил собственно я. Это были отрывки из старинных преданий; случаи из медицинских анналов, раз-другой ими оказывались анекдоты, безымянно скрытые в хрестоматийной истории.
Таким образом, выходило, что хотя мой особый род заболевания и встречается неимоверно редко, тем не менее подобные случаи зафиксированы в летописании человечества. Иной век мог содержать один, два, три подобных эпизода; другой — ни единого или, по крайней мере, ни единого оставившего по себе память.
Суть состояла всегда в одном и том же: человек быстрого ума, захваченный странной секундарной жизнью, в течение более-менее долгого времени ведет абсолютно чужеродное существование, поначалу отмеченное характерной неловкостью в телодвижениях и артикуляции; в дальнейшем — стремление ко всеобщему познанию естественных наук, истории, искусства и антропологии; познанию, осуществляемому с лихорадочным рвением и абсолютно аномальной способностью к усвоению. Затем неожиданное возвращение исконно присущего сознания, отныне с мучительно повторяющимися, смутными, непонятно, что из себя представляющими сновидениями, как бы намеками на обрывки каких-то чудовищных воспоминаний, тщательно стертых из памяти.
И близкое сходство — в малейших даже деталях — этих кошмаров с моими собственными ставило вне всякого сомнения для меня их знаменательную типичность. Два или три случая дополнительно отдавали чем-то неуловимо и скверно знакомым, как будто я прежде слышал о них через какой-то космический канал, слишком противоестественный и страшный, чтобы о нем задуматься. Трижды конкретно упоминалась неведомая машина, такая, как была в моем доме перед второй заменой.
Кроме того меня сильно беспокоило то, что случаи, когда подобные моим кошмары выпадали на долю людей, не страдающих ярко выраженной амнезией, встречались несколько чаще.
Эти люди в своем большинстве были среднего или ниже среднего в умственном отношении уровня — некоторые из них столь примитивные, что о них и помыслить было нельзя как о сосудах экстраординарной учености и носителях сверхъестественного интеллекта. На мгновение их воспламеняла чужеродная энергия — потом обратное выпадение и слабое, быстро улетучивающееся воспоминание о нечеловеческих ужасах.
За последние полстолетия было по крайней мере три подобных случая — один каких-нибудь пятнадцать лет назад. Что, если нечто вслепую нащупывает путь сквозь время из негаданных бездн мироздания? Что, если эти слабо выраженные случаи были чудовищными зловещими экспериментами, по роду и истоку своему полностью за гранью здравого понимания?
Таковыми были некоторые из несвязных умствований, находивших на меня в минуты слабости — химеры, порождаемые мифами, которые в своих штудиях я извлек из-под спуда. Ибо не приходилось сомневаться, что некоторые устойчивые сюжеты незапамятной древности, явно неизвестные ни жертвам, ни врачам, фигурировавшим в самых последних историях болезни, представляют собой поразительную, в трепет повергающую разработку случаев амнезии, подобных моему.
О природе сновидений и образов, все неотступней одолевавших меня, я еще и теперь не могу говорить без страха. Казались, они отдавали безумием, и временами я думал, что и вправду схожу с ума. Не бывает ли каких-то специфических галлюцинаций, посещающих тех, кто страдает провалами памяти? Допустимо, что усилия подсознания заполнить раздражающий пробел псевдовоспоминаниями могут дать толчок самым странным причудам воображения.
Этого-то мнения — хотя альтернатива с фольклорной теорией показалась мне более приемлемой — и придерживались многие специалисты по сдвигам в сознании, помогавшие мне в поисках случаев, параллельных моему собственному, и озадаченные наравне со мною иногда вскрывавшимися буквальными совпадениями.
Они не называли это состояние чистым безумием, скорее, ставили его в ряд с нервным расстройством. Моя установка на отслеживание болезненных симптомов и анализ, вместо тщетных попыток перестать о них думать и забыть, с жаром поддерживалась ими как верно согласующаяся с лучшими психологическими правилами. Особенно дорожил я суждением тех врачей, что занимались мною во время моей одержимости другой личностью.
Первые мои отклонения, вовсе не являясь зримыми, касались более абстрактных материй, о которых я упоминал. Присутствовало еще чувство глубокого и необъяснимого ужаса в отношении самого себя. У меня развился причудливый страх увидеть свой собственный облик, как будто моим глазам он должен предстать совершенно чужим и немыслимо гадким.
Когда же я, собственно, опускал взгляд и зрил знакомый образ человека, одетого в спокойных серых или синих тонах, то всегда испытывал странное облегчение, но чтобы это облегчение снискать, необходимо было побороть бесконечный ужас. Я избегал зеркал, как только мог, — брился всегда в парикмахерской.
Прошло немало времени, прежде чем я стал связывать что-либо из этих обманчивых чувств с мимолетными зрительными образами, начавшими обретать форму. Первая подобная взаимосвязь имела отношение к странному ощущению внешнего, искусственного подавления моей памяти.
Я чувствовал, что мои отрывочные видения имеют глубокий и страшный смысл и пугающую связь со мной, но что некая целенаправленная сила удерживает меня от того, чтобы уловить этот смысл и связь. Потом возникла та странность с феноменом времени, и вместе с ней отчаянные попытки расположить разрозненные обрывки сновидений во временных и пространственных координатах.
Сами эти видения-проблески были поначалу скорее странными, нежели пугающими. Я как бы находился в необъятном высоком чертоге, чьи величественные крестообразные своды терялись в сумраке над головой. Где бы во времени и пространстве ни разворачивалась сцена, знание принципа арки было столь же полным, а использование столь же широким, как у римлян.
Там были гигантские круглые окна, и высокие сводчатые двери, и подиумы, или столы, такой высоты, на какой обычно находится потолок комнаты. Широкие, темного дерева, полки опоясывали стены, храня подобие огромных фолиантов со странными иероглифами на корешках.
По видимой части каменной кладки шла удивительная резьба с неизменным лонгиметрическим выпукло-вогнутым мотивом, и тянулись писания, высеченные теми же иероглифами характерами, что и в гигантских книжных томах. Мрачный гранитный мегалит был возведен из глыб, верхней горбатой поверхностью прилегающих к исподней лунчатой поверхности идущего по верху ряда.
Стульев не было, но громадные подиумы загромождались книгами, документами и чем-то напоминавшим письменные принадлежности — странной отливки кувшины из металла с фиолетовым оттенком и стержни с замаранными концами. Сколь ни высоки были подиумы, я мог, казалось, временами обозревать их сверху. На некоторых стояли огромные светлые хрустальные сферы, служащие лампами, и необъяснимые механизмы, состоящие из стеклянных трубок и металлических стержней.
Окна были застеклены и забраны решетками из толстых металлических прутьев. Хотя я не осмеливался подойти и выглянуть наружу, оттуда, где я стоял, мне были видны колеблющиеся верхушки своеобразных папоротникоподобных растений. Пол был выложен массивными каменными восьмиугольниками, ковры же и драпировки полностью отсутствовали.
Позднее меня посещали видения плавного движения по циклопическим каменным коридорам, вверх и вниз по гигантским наклонным скатам той же чудовищной постройки. Лестниц не было, проход был уже тридцати футов. Некоторые из сооружений, по которым я проносился, должно быть, вздымались в небеса на тысячи футов.
Внизу на множестве уровней находились темные крипты и извека неотмыкаемые люки, припечатанные железными лентами и внушающие смутное ощущение какой-то особой угрозы.
Мне чудилось, что я был узником, и пелена ужаса в моих глазах окутывала все. Я чувствовал, что выпукло-вогнутые иносказательные мотивы на стенах погубили бы мою душу превратностью своих смыслов, не будь я храним милосердным неведанным.
Еще позднее в мои сонные видения включились панорамные виды, открывающиеся из огромных круглых окон и с титанической круглой крыши — с ее удивительными садами, пространными пустующими местами и высоким зубчатым парапетом из камня, — на которую выходил верхний из наклонных скатов.
Вдоль мощеных дорог, полных двести футов в ширину, почти бесконечной чередой тянулись гигантские здания, каждое в окружении сада. Они сильно различались по внешнему виду, но площадью все они были никак не менее пятисот квадратных футов и тысячи футов высотой. Многие как будто без конца и без края, имели по фасаду, наверное, не одну тысячу футов, тогда как другие, под стать горным пикам, вздымались в серые, клубящиеся пары небес.
В основном они были, казалось, из цемента или камня и в большинстве своем претворяли тот причудливый выпукло-вогнутый способ кладки — такой же, как в здании, где содержался я. На плоских крышах с садами были, как правило, зубчатые парапеты. Встречались иногда террасы, приподнятые над самой крышей участки и свободные пространные места посреди садов. На величественных дорогах угадывался намек на движение, но в более ранних видениях я не мог разложить на подробности общее впечатление.
В некоторых местах я зрел исполинские облые черные башни, уходящие много выше всех прочих сооружений. Являющие полную исключительность своей природы, они несли на себе знаки фантастического долгоденствия и упадка. Сложенные из небывалых квадратных базальтовых глыб, они сужались слегка к своим закругленным вершинам. Нигде ни в одной из них не было и следа оконных или иных — за изъятием гигантских дверей — отверстий. Заметил я и несколько зданий пониже — все источенные ненастьем целых эонов, — в основе своей архитектуры напоминающих эти черные облые башни. Надо всем этим противным естеству нагромождением прямоугольных глыб тяготело неизъяснимое присутствие угрозы и концентрированного страха, подобно тому, что порождали запечатанные железами люки.
Сады с их причудливыми и незнакомыми растениями, склоняющимися над просторными аллеями, вдоль которых тянулись удивительные резные истуканы, наводили едва ли не страх своей невиданностью. Преобладали уродливо пышные папоротникообразные — зеленого или иссера-зеленого, как плесень, блеклого цвета.
Среди них призраками вздымались растения, напоминающие тростник, чьи бамбуковидные стволы возносились неправдоподобно высоко. Там были древесные формы с султанами жестких листьев как баснословные пальмы, причудливые темно-зеленые кусты и хвойные, во всяком случае на вид, деревья.
Цветы мелкие, неузнаваемые и невзрачные, обильно росли среди зелени на геометрической формы клумбах.
На некоторых из террас и в садах на крышах цветы крупнее и ярче, почти отталкивающих очертаний, внушали мысль об искусственном выведении. Мхи немыслимых размеров, форм и красок испещряли ландшафт узорами, выдающими неведомую, но устойчивую традицию садоустройства. В наземных, более обширных садах покушались как будто на сохранение некоторой природной неупорядоченности, но на крышах было больше избирательности и признаков садового искусства.
В небесах почти всегда клубились дожденосные тучи, и по временам я как будто присутствовал при грандиозных ливнях. Иногда проглядывало и солнце, казавшееся непомерно огромным, или луна — пятна ее хранили налет отличия, которое я никак не мог уловить. Когда очень редко ночной небосклон сколько-нибудь разволакивало, я созерцал созвездия, почти не поддающиеся узнаванию. Порой очертания их напоминали что-то знакомое, но до полного сходства было далеко; из положения же некоторых групп, которые я смог распознать интуитивно, выходило, что я нахожусь в Южном полушарии, в районе тропика Козерога.
Дальний горизонт был неразличим во влажном мареве, но я видел, что гигантские заросли неведомых древовидных папоротников и тростников простирались за городом; фантастические их кроны порочно извивались в наползающем наволоке. Раз от разу в небесах возникал как бы намек на движение, который в моих ранних видениях так ничем и не разрешился.
К осени 1914 года меня начали посещать сны о странных полетах над городом и его окрестностями. Я видел дороги, ведущие через устрашающие дебри с их крапчатыми, складчатыми, полосчатыми стволами, минующие города, столь же диковинные, как и тот, что преследовал меня неотступно, и уходящие в бесконечность.
Я видел циклопические строения из черного или радужно переливчатого камня на прогалинах и просеках, где царили вечные сумерки; по длинным насыпям пересекал хляби столь темные, что могу сказать об их набухающей влагой, высокой растительности меньше чем ничего.
Однажды я видел место, на бессчетные мили усеянное сгубленными временем базальтовыми руинами той же архитектуры, что и кругловерхие безоконные башни из города, преследующего меня.
И однажды я видел море — бескрайняя ширь в клубах испарений за исполинскими каменными пирсами огромного города куполов и арок. Гигантские бесформенные тени теней колыхались над ним, и то там, то здесь поверхность его волновалась неестественными извержениями.
III
Я уже говорил, что фантастические эти видения стали меня пугать не сразу. Многих наверняка посещали сновидения, по сути своей более странные — смесь, составленная из бессвязных обрывков обыденной жизни, виденного и читанного, слагаемых в причудливые сюжеты необузданной прихотью сна.
Некоторое время я воспринимал эти видения как нечто естественное, хотя никогда чрезмерно не выделялся по части снов. Многие из неясных сдвигов, рассуждал я, могут восходить к самым заурядным причинам, слишком многочисленным, чтобы все их отслеживать; в других же снах отражались, казалось, общеизвестные сведения о флоре и прочих параметрах первобытного мира 150 миллионов лет назад — в пермский или триасовый период.
Однако в течение следующих месяцев компонент страха играл уже свою роль — и страха, все усиливавшегося. Началось это, когда сны стали с такой неуклонностью обретать вид воспоминаний и рассудок начал связывать их с расстройствами отвлеченного характера — ощущением заблокированности механизма памяти, удивительными представлениями о времени, отвратительным сознанием замещения моего «я» секундарной личностью в 1908–1913 годах и, значительно более поздно, необъяснимым отвращением к самому себе.
По мере того как в сны стали внедряться некоторые конкретные подробности, ужас возрастал тысячекратно, наконец, в октябре 1915 года, я почувствовал, что нужно что-то предпринимать. Тогда я и принялся за напряженное изучение других случаев амнезии и визионерства, полагая, что таким способом смогу придать объективный характер своему беспокойству и освободиться от его эмоциональной хватки.
Однако, как было говорено, результат оказался поначалу почти прямо противоположным. Сильнейшим образом встревожило меня то, что моим снам имелись столь близкие аналоги; особую тревогу внушало то, что некоторые из таких свидетельств относились к слишком раннему времени, чтобы допустить у их авторов какое бы то ни было познание в геологии — а стало быть, и представление о первобытном ландшафте.
Более того, многие записи восполняли ужасающими деталями и объяснениями визии циклопических зданий, тропических садов и иных вещей. Самый их вид и смутное впечатление были плохи и без того, но то, что недоговаривалось или подразумевалось у других сновидцев, отдавало безумием и кощунством. Хуже всего, что возбуждение моей собственной псевдопамяти претворялось в еще более фантастических снах и намеках на грядущее откровение истины. Впрочем, большинство врачей расценивало избранный мною путь как разумный.
Я систематически изучал психологию, во многом благодаря мне мой сын Уингейт тоже занялся ею — занятие, приведшее его под конец к профессорской кафедре. В 1917 и 1918 годах я прослушал специальные курсы в университете Мискатоника. Между тем я неустанно предавался изысканиям в медицинских, исторических и антропологических летописях, с неближними поездками в библиотеки и с привлечением, наконец, в круг своего чтения тех чудовищных книг прочного знания, которыми так возмутительно для рассудка интересовалась моя секундарная личность.
Среди этих последних были те же самые экземпляры, по которым я занимался, находясь в смещенном состоянии; сильнейшим образом встревожили меня в них некоторые маргиналии и очевидные исправления, сделанные в выражениях, нечеловечески странных.
Пометки в основном были на тех же языках, на которых были написаны эти книги, — всеми ими писавший, казалось, владел одинаково бегло, хотя и с явным налетом книжности. Однако одна из помет, относившаяся к Unaussprechlichen Kulten фон Юнтца, инаковостью своей особенно смущала. Она состояла из неких выпукло-вогнутых иероглифов, выполненных теми же чернилами, что и германоязычные поправки, но не укладывающихся ни в какое узнаваемое человеческим глазом начертание. Были эти иероглифы в близком и явном родстве с теми письменами, которые постоянно встречались в моих сновидениях и смысл которых мне как будто на минуту открывался — казалось, вот-вот и я что-то вспомню.
Довершая мой мрак смятения, многие из библиотекарей уверяли меня, что, согласно регистрации выдачи книг, все пометки должны были быть сделаны мною самим в моем двойственном состоянии. И это при том, что трех из фигурирующих там языков я не знал и не знаю. Собрав воедино разрозненные записи, древние и современные, антропологические и медицинские, я пришел к следующему выводу: речь шла о последовательном сочетании мифа и помрачения сознания, что совершенно меня ошеломило своим размахом и фантастичностью. Лишь то, что мифы были столь раннего происхождения, утешало меня. Какое утерянное знание могло привнести картины палеозойских и мезозойских ландшафтов в эти первобытные сказы, мне оставалось только гадать, но картины эти в них были. Следовательно, существовала основа для образования навязчивого галлюцинаторного состояния.
При заболеваниях амнезии, без сомнения, воспроизводилась общая мифологическая модель, но впоследствии причудливое наложение мифов должно было отразиться на страдающих амнезией и окрасить их псевдовоспоминаниями. Все эти древние сказы я самолично читал и слышал в состоянии провала памяти, что всесторонне подтверждали мои изыскания. Тогда разве не естественно, что последующие мои сновидения и чувственные впечатления были окрашены и оформлены тем, что таинственным образом отложилось в памяти от моего alter ego?
В некоторых из мифов возникали знаменательные связки с другими туманными преданиями о мире прачеловека, особенно с теми сказаниями индуистов, что предполагают головокружительные временные пучины и составляют основу современной теософической премудрости.
Первобытный миф и современное умопомрачение сходились на том, что человечество лишь одна — может быть, наинизшая — из высокоразвитых доминирующих рас за долгое и большей частью непознанное существование этой планеты. Твари непостижимого вида, намекало предание, возводили башни до неба и проницали все тайны природы еще до того, как земноводный пращур человека выполз из горячих морей 300 сотен миллионов лет тому назад.
Одни спустились со звезд, некоторые были древними, как само мироздание, другие стремительно развивались из земных бактерий, которые столь же далеко отстояли от первых бактерий нашего цикла существования, как эти бактерии отстоят от нас. Об отрезках в сотни миллионов лет и о связях с иными галактиками и вселенными говорило оно. Поистине, время как таковое, в доступном человеку смысле, не существует.
Но большая часть сказаний и представлений касалась молодой относительно расы странного и сложного облика, не похожей ни на какую из известных науке форм жизни, существовавшей всего лишь за 5 миллионов лет до пришествия человека. Это была, свидетельствовало предание, величайшая из рас, ибо только она овладела загадкой времени.
Она изучила все предметы, что были или будут постигнуты на Земле, при посредстве способных к ментальной самопроекции в прошлое или будущее своих самых быстрых умов, одолевающих даже пучины в миллионы лет ради познания мудрости всех времен. Эта раса породила все легенды о пророках, не исключая и тех, что бытуют в мифологии человечества.
В их необъятных библиотеках хранились тома с иллюстрациями, содержащие все земные анналы: истории и описания всех видов, бывших когда-то или будущих, с полными сведениями об их искусствах и достижениях, их языках и психологии.
Располагая этим охватывающим эоны знанием, Раса Великих в каждом историческом периоде и у каждой формы жизни избирала те идеи, мастерство и технологии, которые бы удовлетворяли ее собственной природе и бытованию. Знание о прошлом, добываемое посредством ментальной проекции, без участия привычных органов чувств, было труднее собирать по крохам, чем знание о будущем.
В последнем случае процедура была проще и осязаемей. С помощью подходящей механики сознание самопроецировалось во времени вперед, нащупывая трудноразличимую сверхъестественную стезю, пока не достигало желаемого периода. Затем, после предварительных испытаний, оно завладело лучшим из найденных представителей наивысшей формы жизни того периода, внедрялось в мозг организма и возбуждало в нем свои собственные вибрации; запрещенное же сознание выпадало в эру заместителя, оставаясь в теле последнего, пока не начинался обратный процесс.
Ментальная проекция в телесной оболочке существа из будущего выступала теперь под видом одного из членов той расы, в чью внешность она облекалась, изучая, и как можно быстрее, все, что можно было узнать об избранном веке, накопленной им информации и технологиях.
Между тем защищенное сознание, отброшенное во времени в материальное тело заместителя, находилось под бдительным присмотром. Прежде всего следили за тем, чтобы оно не повредило телу, которое временно занимало, и выкачивали из него знания самыми изощренными методами. Выспрашивание часто велось на его родном языке, если прежде паломники в будущее приносили сведения о том языке.
Если сознание выходило из тела, чей язык Раса Великих физически не могла воспроизвести, делались хитроумные механизмы, на которых чужую речь можно было проигрывать, как на музыкальном инструменте.
Член Расы Великих представлял собой исполинский складчатый конус высотой в десять футов; голова со всеми органами крепилась к эластичным, толщиной в фут, конечностям, расходящимся от вершины. Речь их состояла из пощелкивания или поскрипывания, издаваемого гигантскими когтистыми лапами, — своего рода клешнями, которыми кончались две из их четырех конечностей; передвигались они, сокращая и растягивая клейкую подошву гигантского, в десять футов, нижнего основания конуса.
Когда разум-узник избывал свое смятение и гнев, когда проходил его ужас перед незнакомым временным обликом — если он выходил из тела, решительно отличавшегося от внешнего вида Расы Великих, — ему позволялось изучать его новое окружение и на опыте своего заместителя приобщиться всех их творений и знаний.
Он мог, взамен своих услуг, скитаться по всем обитаемым землям на исполинских воздушных кораблях или огромных, напоминающих лодки, повозках, действующих на атомной энергии, и на свободе рыться в библиотеках, содержащих в своих векописях былое и грядущее планеты.
Многие умы-узники примирялись на том со своим уделом, ибо небыстроумцев среди них не было, а для подобного разума проникновение в тайное тайных — запечатанными страницами умонепостижимого прошлого и головокружительной круговертью будущих дней, затягивающей годы наперед отпущенного им природой века, — неизменно составляет, невзирая на кромешный ужас, часто кроющийся под сорванным покровом, наивысшее жизненное переживание.
Время от времени некоторым из узников позволялись встречи с другими, забранными из будущего разумом, — чтобы обменяться мыслью с сознанием, которое существовало или будет существовать сто, тысячу или миллион лет до или после собственного их века. И всех побуждали к пространным писаниям на родном языке о самих себе и своем периоде, чтобы данные эти могли занять свое место в огромных центральных архивах.
Можно добавить, что бывали еще узники особого рода, пользующиеся куда большими поблажками, чем остальные. Это были смертоносцы — вечные изгнанники, чьи тела, пребывающие в будущем, узурпировались теми быстроумцами Расы Великих, которые, оказавшись перед лицом смерти, стремились избегнуть пресечения сознания.
Эти печальные изгнанники попадались не столь часто, как можно было ожидать, поскольку долгоденствие Расы Великих ослабляло в ней любовь к жизни — особенно среди лучших ее умов, способных к самопроекции. Многие из случаев длительного изменения личности, отмеченных в позднейшей истории — в том числе и истории человечества, — явились результатом навечной проекции древнего сознания.
Что же касается до обычных путешествий для приращения наук, то, познав в будущем необходимое ему знание, ум-заместитель создавал аппарат вроде того, который отправил его в путь, и направлял проекцию вспять. Быстроумец снова оказывался в собственном теле и собственном времени, недавний же разум-узник возвращался в то тело в будущем, которое от роду было ему присуще.
Невозможным подобное восстановление становилось только тогда, когда во время замещения умирало то или другое тело. В таком случае уму-путешественнику — подобно умам беглецов смерти — приходилось, конечно, доживать свой век в будущем под чужой личиной; или же разум-узник, подобно вечным изгнанникам-смертоносцам, должен был до скончания дней влачиться в прошедших веках Расы Великих.
Менее ужасной бывала такая судьба, когда и разум-узник принадлежал к Расе Великих — случай не редкий, ибо во все времена раса эта напряженно интересовалась своим грядущим. Вечных изгнанников-смертоносцев из числа Расы Великих было ничтожно мало — в основном из-за страшной кары, полагаемой за замещение ума из будущего Расы Великих умом умирающего.
Посредством ментальной проекции устраивалось свершение кары над прегрешившими в их новых телах из будущего, а иногда производилось обратное насильственное замещение.
Были известны и кропотливо улаживались сложные случаи замещения быстроумца-путешественника или разума-уже-узника быстрыми умами в различных периодах прошлого. Во все века с тех пор, как открыли возможность ментальной проекции, малую, но достопримечательную часть населения составляли быстроумцы Расы Великих из прошлых эпох, наведывающиеся на более или менее долгий срок.
Когда забранный в плен ум-чужанин возвращали в его собственное тело в будущее, наводящие гипноз хитроумные механизмы очищали его от всего им усвоенного во времени Расы Великих — из-за чреватости некоторыми досадными следствиями переноса в будущее больших объемов знания.
Бывшие несколько случаев полной и беспрепятственной передачи сознания причиняли — и в будущем причинят — великие бедствия. Двум подобного рода случаям человечество и обязано, как говорит древний миф, тем знаниям о Расе Великих, какие оно обрело.
Из всего, что могло сохраниться непосредственно и физически от этого на эоны удаленного мира, остались только в крайних земных пределах и на морском дне руины неких громад из камня да отрывки внушающих ужас Пнакотских рукописей.
Итак, возвращающийся разум попадал в свой век, сохранив лишь самые смазанные и обрывочные видения того, чему он подвергался с начала своего плена. Все воспоминания, которые можно было стереть, стирались, так что в большинстве случаев лишь пустота, оттененная снами, зияла с момента первичного замещения личности. У некоторых память восстанавливалась лучше, чем у других, и случайная увязка воспоминаний изредка передавала будущим векам иносказание о заповедном прошлом.
По-видимому, во все времена некоторые из этих иносказаний становились предметами культа в тайных обществах. В «Некрономиконе» дан намек на существование такого культа и между людьми — культа, иногда пособничающего быстроумцам, путешествующим через века из эпохи Расы Великих.
Между тем сама Раса Великих, укрепившись в своем только что не всеведении, обратилась к устроению обмена умами с других планет и изучению их прошлого и будущего. Более того, они стремились к обозрению, вплоть до самого рождения, прошлого той черной, на протяжении эонов безжизненной небесной сферы, откуда вела свой род их собственная ментальность — ибо разум Расы Великих был старше своей телесной оболочки.
Обитатели древней умирающей планеты, умудренные в запредельных тайнах, провидели новый мир и новый вид. Обещающие им долгожитие en masse перенеслись в расу из будущего, лучшим образом приспособленную под их обиталище, — в те конусовидные существа, что населяли нашу Землю миллион лет назад.
Так произошла Раса Великих, мириады же умов, отправленных в прошлое, брошены были на погибель среди ужасов невиданных личин. Когда-нибудь Раса опять встанет перед угрозой смерти, однако снова продлит себе жизнь переселением в будущее лучших своих умов, в чужую плоть, которой предстоит более долгое физическое существование.
Такова была подоплека и взаимосвязь предания и бреда помраченного разума. Приведя к упорядоченности результаты своих исследований, примерно в 1920 году, я почувствовал легкое ослабление того напряжения, которое на их начальном этапе лишь усиливалось. Так не было ли, вопреки слепой игре эмоций, мое состояние легкообъяснимым? Простой случай мог навести меня на занятие оккультизмом во время амнезии, а потом я стал читать заповедные предания и общаться с членами древних и злочестивых культов. Это, очевидно, и дало фактуру сновидениям и расстройствам, начавшимся после восстановления памяти.
Что же касается маргиналий, сделанных пригрезившимися во сне иероглифами, авторство которых библиотекари приписывали мне, то я мог попросту почерпнуть поверхностные сведения об этих языках во время моего смещенного состояния; иероглифы же, без сомнения, срисовались моей фантазией с описаний в старинных легендах и со временем вошли в мои сны. Я было пытался удостоверить некоторые моменты, заводя разговоры с видными принципалами тайных обществ, но так и не преуспел в завязывании нужных контактов.
Временами параллелизм столь многих случаев заболевания в столь удаленные друг от друга эпохи, как и вначале, продолжал тревожить меня, но, с другой стороны, рассуждал я, как возбудитель фантазий, народное предание в прошлом, в отличие от настоящего, имело всеобщий характер.
Вероятно, другие жертвы болезни, подобной моей, искони знали сказания, в которые я был посвящен лишь в смещенном состоянии. Когда эти другие теряли память, они отождествляли себя с обиходными персонажами своей мифологии — сказочными захватчиками, по преданию замещающими в человеке сознание, — и посему отправлялись на поиски знания, которое думали взять с собой в вымышленное прошлое нелюдей.
Затем, когда к ним возвращалась память, ассоциативный процесс шел в обратном порядке, и они считали себя недавними узниками, вместо прежних захватчиков. Отсюда и сновидения и псевдовоспоминания, воспроизводящие устойчивую мифологическую модель.
Несмотря на кажущуюся громоздкость этих объяснений, они в конце концов потеснили собой все прочие — в основном по причине слабости всех контртеорий. Да и многие выдающиеся психологи и антропологи постепенно согласились со мной.
Чем больше я размышлял, тем более убедительный вид обретали мои рассуждения; пока я не возвел наконец поистине крепкий бастион против видений и ощущений, которые все еще осаждали меня. Допустим, я и видел по ночам странные вещи. Это было всего лишь то, о чем я слышал или читал. Допустим, у меня и были необъяснимые антипатии, предчувствия и псевдовоспоминания. И это только отголоски мифов, усвоенных мною в смещенном состоянии. Что бы ни привиделось мне во сне, что бы ни примерещилось, ничто не могло иметь никакого реального значения.
Черпая силы в этой философии, я достиг немалой уравновешенности, даже несмотря на то, что видения — именно видения, а не отвлеченные общие впечатления — посещали меня все чаще и тревожили своими все большими подробностями. В 1922 году я почувствовал себя в состоянии снова справляться с постоянной работой и нашел практическое применение недавно обретенным знаниям, приняв пост преподавателя психологии в университете.
Мое прежнее место на кафедре политической экономии давно было занято достойным коллегой — да и методика преподавания экономических дисциплин, помимо того, сильнейшим образом изменилась со времен моей молодости. В этот период мой сын только еще приступал к своей диссертации, принесшей ему профессорское звание, и мы много работали вместе.
IV
Однако я дальше продолжал вести кропотливые записи сновидений, которые так густо и осязаемо теснились вокруг меня. Подобные записи, рассуждал я, представляют неподдельную ценность как психологический документ. Обрывочные видения все еще походили, проклятым образом, на воспоминания, но я сопротивлялся сему ощущению с немалой долей успеха.
В записях я трактовал химеры как реально виденное, но во все остальные минуты отмахивался от них как от возможных тенет всенощных иллюзий. Я никогда не затрагивал подобных предметов в обыденных разговорах, но слушок просочился, как тому и положено, и каких только пересудов не вызвал, касательно моего душевного здоровья. Забавно помыслить, что эти пересуды ходили только среди обывателей, не встретив поборников среди врачей или психологов.
Я упомяну здесь лишь о нескольких из моих визий после 1914 года, поскольку в распоряжении серьезного исследования есть более полные сообщения и отчеты. Очевидно, что со временем странное торможение несколько пошло на убыль, ибо мои видения обрели куда больший простор. Ничем иным, однако, кроме разрозненных фрагментов без видимой четкой мотивации, они так и не стали.
Казалось, в снах я раз от разу скитался все свободней. Через множество удивительных зданий из камня я прошествовал, перебираясь из одного в другое левиафановскими коридорами. Иногда, на самом нижнем уровне, мне попадались те гигантские, запечатанные железами люки, от которых исходила сильная эманация страха и заповеданности.
Я видел огромные мозаичные пруды и целые залы удивительных и необъяснимых приспособлений мириад сортов. И колоссальные пещеры с изощренными механизмами, абсолютно чуждые моему пониманию и по своему назначению, и по внешнему виду; производимый ими звук стал мне внятен лишь после долгих лет сновидчества. К сему можно заметить, что зрение и слух — единственные дары чувств, которыми когда-либо я пользовался в мире видений.
Сущий ужас начался в мае 1914 года, когда я впервые увидел живых существ. Это случилось раньше, чем в моих штудиях мне открылось то, чего — беря во внимание истории болезни и мифы — следовало ожидать. По мере того как ментальные барьеры рушились, в разных местах — в зданиях и на улицах — я стал прозревать огромные скопления разреженного пара.
Неотвратимо они обретали отчетливость и плотность, пока наконец с пугающей легкостью я не смог проследить их чудовищных очертаний. Это были, мне чудилось, громадные радужно-переливчатые конусы, около десяти футов высотой и десяти шириной у основания, из какой-то складчатой, чешуйчатой субстанции. Из вершины выдавались четыре гибкие округлые конечности, каждая в фут толщиной и такие же складчатые, как и сами конусы.
Иногда эти члены сокращались почти до полного исчезновения, иногда же растягивались на любое расстояние в пределах десяти футов. На концах двух из них имелись огромные когти, или клещи. На третьем было три красных, с раструбом, отростка. Четвертый заканчивался неправильной формы желтоватой сферой около двух футов в диаметре и с тремя огромными темными глазницами, расположенными по центральной окружности.
Голову эту венчали четыре тонких серых стебля с напоминающими чашечку цветка отростками, из-под нижней же ее части свисали восемь зеленоватых антенн, или щупалец. Широкое основание самого конуса обрамлялось похожей на резину серой субстанцией, которая и перемещала весь корпус, сокращаясь и растягиваясь.
Их действия, хотя и безобидные, ужаснули меня даже более, чем их внешность, ибо дурнота разбирает от вида чудовищных штуковин, занимающихся тем, что лишь человеческому существу пристало. Штуковины эти толково двигались по громадным комнатам, доставая с полок книги, перенося их на огромные столы или vice versa; а иногда усердно писали, зажав особые стержни зеленоватыми щупальцами на голове. Гигантские клешни пускались в ход, когда они брались за книги или разговаривали — речь состояла в своего рода пощелкивании. Штуковины не носили платья, но имели суму, или заплечный мешок, подвешенный у вершины конического туловища. Голова с несущим ее членом держалась обычно вровень с вершиной конуса, хотя часто бывала опущена или поднята. Три остальные гигантские конечности, когда оставались без дела, падали обыкновенно вдоль конуса, ужавшись футов до пяти.
Судя по той интенсивности, с какой они читали, писали и манипулировали своей механикой — та, что была на столах, казалась связанной так или иначе с мышлением, — я заключил, что интеллектом они превосходят человека безмерно.
Позднее я их видел повсюду; они толпились в великанских залах и коридорах; обихаживали чудовищные механизмы в сводчатых криптах; неслись по просторным дорогам в гигантских, в форме лодок, моторах. Я перестал их бояться, поскольку казалось, что их присутствие в высшей мере естественно отвечает всему окружению.
Между ними стали проявляться индивидуальные различия; некоторые, по видимости, содержались под своего рода присмотром. Эти последние хотя и не выделялись по своей физике, инаковостью мины и повадки отличались не только от большинства, но и весьма сильно один от другого.
Как представлялось моим помраченным глазам, они много предавались писанию; графика письма была самой разнообразной, но только она ничем не напоминала те выпукло-вогнутые иероглифы, типичные для большинства. Некоторые, почудилось мне, пользовались привычным нам алфавитом. Большинство из них работало куда медленней, чем основная масса существ.
Все это время мое собственное участие в сновидениях сводилось к роли развоплощенного сознания с превышающим нормальное полем восприятия, парящего свободно, но придерживающегося обычных путей сообщения и скорости. Никакие намеки на телесность не тревожили меня до самого августа 1915 года. Я говорю — тревожили, потому что на первой стадии возникла бесконечно ужасная, хотя и чисто абстрактная, ассоциативная связь замеченного мною прежде отвращения к собственному телу со сценами моих видений.
На некоторое время главной моей заботой во время сновидения стало удержаться от того, чтобы не окинуть себя взглядом, и припоминаю, как я был благодарен за полное отсутствие больших зеркал в странных чертогах. Сильнейшим образом тревожило меня то, что огромные столы — никак не менее десяти футов высотой — я всегда видел с точки, расположенной выше уровня их столешниц.
А потом болезненное искушение оглядеть себя стало расти, пока однажды ночью я не смог ему противопоставить. Поначалу взгляд, брошенный вниз, не открыл ничего. Минутой позже я осознал, что это из-за того, что голова моя заканчивает собой гибкую шею неимоверной длины. Втянув эту шею и посмотрев вниз под острым углом, я увидел чешуйчатую, складчатую, радужно-переливчатую махину объемистого конуса десять футов высотой и десять шириной у основания. Тогда-то я разбудил половину Аркхэма своими воплями, обезумело борясь с пучинами сна.
Прошла не одна неделя, пока наконец я смирился с моим обличьем страшилища. Теперь в своих снах я телесно присутствовал среди прочих незнакомых существ, читал устрашающие книги на полках, которым не было видно конца, и часами писал за огромным столом, захватив стилус зелеными щупальцами, которые свисали у меня с головы.
То, о чем я читал и писал, удерживалось обрывками в памяти. Это были жуткие летописания иных миров и иных вселенных; это были анналы неизвестного вида существ, населявших мир в незапамятном прошлом; пугающие хроники разума, облеченного в уродливые тела, и грядущего в мир спустя миллионы лет после смерти последнего человека.
Я узнал страницы в истории человечества, о которых в ученом мире и не подозревают. Писано было все большей частью на языке иероглифов; я изучил его диковинным способом с помощью бормочущих механизмов; явно агглютинативный язык с системой корней, совершенно не имеющих сходства ни с одним языком человечества.
Другие фолианты были на иных неведомых языках, освоенных тем же диковинным способом. Очень немногие оказались на языках, мне знакомых. Исключительно искусные рисунки, и испещряющие сами летописи, и составленные отдельными подборками, невероятно помогали мне. И все это время, чудилось мне, письменно я излагал по-английски историю своего века. По пробуждении я припоминал лишь мизерный и бессмысленный набор слов из неизвестных языков, усвоенных моим alter ego во сне, хотя мои записи из истории всплывали целыми фразами.
Я узнал — прежде даже, чем бодрствующее «я» изучило аналогичные истории болезни и древние мифы, несомненный источник сновидений, — что меня окружали существа, принадлежащие к величайшей расе мира, которая победила время и посылает умы-искатели во все века. Узнал я также, что был умыкнут из собственного века, пока моим телом пользовался другой, и что в некоторых из этих странных обличий ютится, подобно мне, разум-узник. Мне чудилось, с разумными существами-изгнанниками из всех закоулков Вселенной, говорил я на языке чудного пощелкивания.
Был здесь носитель разума с планеты, которую мы называем Венерой, — неисчислимые века пройдут, пока придет его время жить, — другой был с самой далекой из лун Юпитера за шесть миллионов лет до времени она. Из разумных землян было несколько крылатых животно-растений-астроцефалов Антарктики эпохи палеогена; один из змеелюдей баснословной Валузии; трое из косматых гиперборейцев, поздних предлюдей, поклонников Цатоггуа; один из омерзительных Тчо-Тчо; двое арахнид из последних земных времен; пятеро одетых броней жесткокрылых coleoptera, прямо наследующих человечеству, в которых однажды Раса Великих, перед лицом жуткой угрозы, en masse, перенесет своих быстроумцев; и несколько представителей различных ветвей человечества.
Я говорил с Йцанг-Ли, философом из империи изуверов Тсан-Чан, грядущей 5000 лет от Р.Х.; с генералом смутных гиперцефалов, владевших Южной Африкой в 50 000 лет от Р.Х.; с монахом-флорентийцем эпохи дуэченто по имени Бартоломео Корса; с королем Ломара, царившим на этой страшной полярной земле сто тысяч лет, пока с запада не пришли коренастые желтые инуто и не полонили ее.
Я говорил с Нуг-Сотом, чародеем темных завоевателей из шестнадцатого тысячелетия от Р.Х.; с римлянином по имени Титус Семпронис Блезус, квестором во времена Суллы; с Хефнесом Египтянином эпохи царствования 14-й династии, поведавшим мне мерзостную тайну о Нирлафотепе; с одним из жрецов Атлантиды срединного царства; с дворянином из Суффолка, современником Кромвеля, Джейсом Вудвиллем; с придворным астрономом из Перу до воцарения инков; с физиком из Австралии Невелом Кингстон-Брауном, который умрет в 2518 году от Р.Х.; с верховным магом канувшего в Тихий океан Йхе; с Теодотидесем, греко-бакрийским чиновником из 200 года до Р.Х.; с престарелым французом эпохи Людовика-Солнце по имени Пьер-Луи Монтаньи; с Кром-Йа, вождем из земель Cimmeride tenebrae пятнадцатого тысячелетия до Р.Х.; и с таким множеством других, что рассудок не в силах совладать с убийственными тайнами и головокружительными чудесами, к которым меня приобщили.
Пробуждаясь по утрам в лихорадке, я порой отчаянно пытался удостоверить истинность либо ложность тех сведений, что подпадали под рамки современных человеческих знаний. Общепринятые факты обретали новые и сомнительные аспекты, и я дивился прихотливости снов, столь многому научивших меня.
Меня приводили в содрогание тайны, которые могло скрывать прошлое, и повергали в трепет опасности, которыми могло быть чревато будущее. То, что было говорено и недоговорено о судьбе человечества существами, идущими человеку на смену, оказало на меня такое воздействие, что я не стану этого предавать бумаге.
После человека наступит могучая цивилизация жуков, чьи тела заберет элита Расы Великих, когда над допотопным миром свершится гибельный рок. Позднее, когда отпущенный Земле срок подойдет к концу, быстроумцы-переселенцы опять отправятся через пространство и время на новое пристанище в телах луковицеобразных вегетативных организмов Меркурия. Но и после них, перед тем как настанет абсолютный конец, придут племена, жалко жмущиеся к холодной планете и зарывающиеся в норы, уходящие к средоточию ужаса в самом ее нутре.
Между тем в своих снах я писал и писал тот обзор своего времени, который должен был изготовить — частично по собственной воле, частично из-за того, что это сулило большую возможность путешествовать и пользоваться библиотекой, — для центральных архивов Расы Великих. Архивы находились в титанических подземных строениях вблизи центра города, которые я досконально узнал, так как часто трудился там, наводя справки. Задуманные на век, равный веку самой Расы, и способные противостоять самым бурным земным содроганиям, эти колоссальные хранилища превосходили все другие строения массивной, гороподобной крепостью конструкции.
Летописи, рукописные или отпечатанные на огромных целлюлозных листах, до странного не поддающихся на разрыв, были переплетены в тома корешком наверх и содержались в отдельных футлярах из удивительного, крайне легкого, нержавеющего металла сероватого оттенка, украшенных математическими символами и титулом, начертанным выпукло-вогнутыми иероглифами Расы Великих.
Футляры эти хранились в расположенных ярусами прямоугольных нишах, наподобие закрытых и запертых полок, сделанных из того же нержавеющего металла и замыкавшихся сложными поворотами круглой ручки. Моей летописи было предназначено определенное место в нишах самого нижнего яруса, или яруса позвоночных, — в секции, отведенной под культуры человечества и непосредственных предшественников, косматых и пресмыкающихся, его земного владычества.
Но ни в одном из снов мне так и не представало полной картины обыденной жизни. Это все были не более чем расплывчатые, несвязные обрывки, и наверняка фрагменты разворачивались не в той последовательности. К примеру, у меня самое неточное представление об устройстве моего жилья в мире сонных видений; хотя, сдается, в моем распоряжении был высокий каменный покой. Препоны, чинимые мне как узнику, постепенно исчезали, так что некоторые сны стали складываться из живых картин путешествий по великанским дорогам в джунглях, наездов в незнакомые города и разведок в громадных, мрачных, безоконных руинах, которых Раса Великих чуралась в таком удивительном страхе. Были и долгие морские поездки на огромных многопалубных кораблях неимоверной быстроходности; и путешествия над девственными дебрями в закрытых, наподобие ракет, воздушных судах, поднимающихся над землей и движущихся силой электрического отталкивания.
За теплым океаном лежали другие города Расы Великих, и в одной далекой земле я видел уродливые постройки черно-рыластых крылатых тварей, которые разовьются в доминирующую породу, после того как ушлет в будущее первейшие свои умы Раса Великих, убегая ползучего ужаса. Неизменный тон виду задавали плоские равнины и буйные зеленые заросли. Низкие и редкие холмы являли признаки вулканической деятельности.
О зверях, которых видел, я мог бы написать тома. Все они были дикими — с домашней тварью машинная цивилизация Расы Великих давно покончила, — пища же была полностью вегетарианской или синтезированной. Нескладные рептилии великанских размеров едва поворачивались в пузырящихся топях, махали крыльями в хмарном тяжелом воздухе или извергали водяные фонтаны в моря и озера; среди них, мне казалось, я смутно угадывал более мелкие, архаичные прототипы множества видов — динозавров, птеродактилей, лабиринтодонтов, плезиозавров и тому подобных, — знакомых по палеонтологии. Ни птиц, ни млекопитающих я не обнаружил вовсе.
Суша и хляби кишели змеями, ящерицами и крокодилами, среди пышной растительности беспрестанно гудели насекомые. А на открытом водном просторе невидимые и незнакомые чудища прободали гороподобными столбами пены клубящееся небесное марево. Однажды побывал я в пучине моря на гигантском подводном корабле с прожекторами и бросил взгляд на страшилищ, вызывающих трепет своей громадностью. Видел я и неимоверные руины затонувших городов; и изобилие кораллов, ракушек, раков и рыб, все заполонивших собою.
Мои визии сохраняли лишь малую толику сведений о физиологии, психологии, этнографии и истории Расы Великих, и многие из разрозненных деталей, мною здесь приводимых, черпались, скорее, крупицами из моего штудирования старинных преданий и историй болезни, чем из собственных снов.
Ибо, конечно, со временем в своем чтении и исследованиях я сравнялся, а во многих аспектах и опередил свои сны, так что некоторые фрагменты бывали объяснены наперед и служили в подтверждение тому, что я узнавал. Этим упрочилось мое утешительное убеждение, что сходный круг чтения и занятий моей секундарной личности и представляет собой источник всей жуткой канвы псевдовоспоминаний.
Период, к которому относились мои сновидения, приходится где-то на 1 500 000 000 лет назад, когда палеозой сменялся эрой мезозоя. Тела, в которых обреталась Раса Великих, представляют собой не только несохранившуюся — или хотя бы известную науке — линию земной эволюции, но и совершенно особый, однородный, в высокой степени адаптированный органический тип, склонный как к растительному, так и животному состоянию.
Клеточная деятельность уникального рода, почти исключающая утомление, полностью уничтожала потребность во сне. Питание, ассимилируемое через красные, раструбом, придатки на одной из четырех огромных гибких конечностей, было всегда полужидким и по многим свойствам ничем не похожим на пищу, какая бывает у животных.
Существа эти были наделены лишь двумя из известных нам чувств — зрением и слухом, последнему служили напоминающие цветочную чашечку придатки на серых отростках над головой. Даром чувств иных и немыслимых — одно из которых использовалось разумом-узником чужан, обитающих в их теле, — они обладали во множестве. Три их глаза были расположены таким образом, что давали поле зрения, превышающее нормальное. Кровь их представляла собой очень густую темно-зеленую сукровицу.
Они не имели пола, а воспроизводились через семена, или споры, которые собирались гроздьями у их основания и могли развиваться только под водой. Огромные неглубокие резервуары использовались для произрастания их потомства, которого взращивалось, однако, очень немного по причине долгоденствия особей — обычный жизненный срок измерялся в четыре или пять тысяч лет.
Особей, отмеченных изъянами, тут же ликвидировали. Болезнь и приближение смерти, в отсутствие способности осязать и чувствовать физическую боль, узнавались по чисто зрительным приметам.
Мертвых сжигали с пышными церемониями. Изредка, как уже говорилось, быстрый ум избегал смерти направленной самопроекцией в будущее; но подобные случаи были весьма редки. Когда же это происходило, разум-изгнанник из будущего пестовался с предельной заботой, пока не разрушалось его непривычное обиталище.
Раса Великих образовывала, казалось, единственную, весьма разобщенную нацию с общими для всех важнейшими социальными институтами; однако имелись четыре определенно выраженные группы. Для политического и экономического устройства каждого такого целого было характерно предельно рациональное распределение основных ресурсов и препоручение власти небольшому правящему совету, избранному голосованием всех прошедших определенные психологические и образовательные тесты. Созданию семей особого значения не придавалось, хотя узы между особями, близкими по крови, признавались и детей, как правило, воспитывали родители.
Сходство с человеческими отношениями и институтами более всего было заметно, естественно, в тех областях, где, с одной стороны, дело касалось высоко отвлеченных материй или же, с другой стороны, доминировали изначальные недифференцированные побуждения, общеприсущие всей органической жизни. Некоторая дополнительная схожесть приходила через сознательное заимствование, по мере того как Раса Великих изведывала будущее и перенимала то, что считала для себя полезным.
Высоко механизированная промышленность не требовала от великих особого внимания, и в изобили предоставляемый досуг был исполнен разнообразных художественных и интеллектуальных трудов.
Науки были вознесены на невероятный уровень развития, а искусство буквально животворило существование, хотя во времена моих снов его пик и полдень уже был прейден. Непрерывная борьба за выживание и сохранение физической структуры огромных городов, порождаемая чудовищными тектоническими сдвигами тех первостихийных времен, сильнейшим образом подстегивала технологию.
Преступность, до удивительного, не процветала, и с ней справлялись весьма эффективными мерами законоблюдения. Наказания колебались от отчуждения привилегий и тюремного заключения до лишения жизни или слова ведущей эмоциональной установки; и никогда не налагались без кропотливого изучения мотивов преступления.
Войны, последние несколько тысячелетий преимущественно гражданские, но иногда затеваемые против крылатых астроцефалов-предначальных, сосредоточенных в Антарктике, были нечастыми, но безмерно разорительными. Гигантская армия, снабженная напоминающим проектор оружием, дающим сильнейший электрический разряд, содержалась в готовности по причинам, редко упоминаемым, но явно связанным с непроходящим страхом перед темными, древними руинами и огромными запечатанными люками на самых нижних подземных уровнях.
Этот страх подразумевался без слов или, в лучшем случае, становился делом уклончивых речей не во всеуслышанье. Все, что бы ни имело конкретного к нему касательства, вопиюще отсутствовало в книгах, открытых для общего доступа. Это был единственный предмет, подлежащий полнейшему табу и связанный, казалось, не столько с минувшими страшными бедами, сколько и с той грядущей опасностью, которая понудила однажды племя выслать своих быстроумцев в грядущие времена.
Как бы неполно и фрагментарно ни представало из снов и преданий все остальное, этот предмет затемняли еще более густые завесы. Туманные древние мифы избегали его — возможно, все ссылки по какой-то причине подверглись изъятию. И в сновидениях — и в моих собственных, и в чужих — намеков было специфически мало. Представители Расы Великих никогда не заговаривали на эту тему, и то, что было собрано по крупицам, собралось лишь благодаря большей проницательности того или иного разума-узника.
По этим обрывочным сведениям, страх зиждился на существовании древней расы полипчатых, совершенно иновидных животно-растений, явившихся из безмерно далеких галактик и обладавших Землей и еще тремя планетами Солнечной системы около шестисот миллионов лет назад. Они были лишь отчасти материальны — в том смысле, как мы понимаем материю, — а тип их сознания и восприятия далеко расходился с земным типом. Например, в их способности не входил дар зрения, их умозрительный мир бытовал как мозаика удивительных невизуальных представлений.
Тем не менее они были достаточно материальными, чтобы прибегать к обычным материальным орудиям, когда попадали в те части космоса, где таковые имелись; и они нуждались в жилище — пусть даже и особого рода. Хотя для их чувств не существовало материальных преград, для их плоти они были; и электрическая энергия определенного свойства могла их целиком уничтожить. Они обладали даром летать по воздуху, вопреки отсутствию крыльев или любой видимой снасти для левитации. Склад их сознания был таков, что Раса Великих не могла проделывать с ними никакого обмена.
Твари эти, явившись на Землю, воздвигли исполинские базальтовые города безоконных башен и люто терзали все живое, что им попадалось. Так было, когда быстроумцы Расы Великих прянули через бездну из того неведомого мира по другую сторону галактики, что в спорных и смущающих покой Элтданских Воскрылиях именуется Йит.
Новоявленные пришельцы, с помощью орудий собственного изобретения, справились без труда с хищными тварями, позагнав их в те полости в самом чреве земли, которые они присовокупили к своим обиталищам и начинали уже обживать.
Тогда они запечатали входы, предавая лютых тварей их судьбе, а позднее заняли большинство их величественных городов, сохранив некоторые важные здания больше из суеверия, чем безразличия, самомнения или рвения исторического и научного.
Но проходили эоны, и стали являться смутные, лихие знаки, что древняя нежить в земной утробе прирастала в числе и силе. В каких-нибудь маленьких удаленных городах Расы Великих и в заброшенных, древних, ими не заселенных — там, где проход к подземным безднам не был запечатан или не охранялся подобающим образом, — случались отдельные вылазки, самого мерзейшего свойства.
После этого принимались меры большей предосторожности, и многие из проходов были замкнуты навек — хотя несколько, запечатанных люками, было оставлено для пользы стратегии в борьбе против древней нежити, буде прорвется она на поверхность в непредугаданном месте.
Вылазки древних тварей были, должно быть, ужасными сверх всяких слов, ибо они неизгладимо сказались на психологии Расы Великих. Страх был таков, что самый внешний вид тварей обходился молчанием. Мне так и не дали ясно понять, как они выглядели.
Темно намекалось на противоестественную податливость их плоти, их временные исчезновения из зримого плана; по другим же обрывочным слухам, они имели силу над могучими ветрами и пользовались ими в бранных целях. Особенные свистящие звуки и колоссальные следы, состоящие из отпечатков пяти круглых пальцев, также связывались с представлением о них.
Очевидно, грядущим роком, до последней крайности устрашающим Расу Великих — обреченность рано или поздно послать миллионы своих быстроумцев в чужие тела через всю пропасть времени в более безопасное будущее, — станет успешный и окончательный прорыв на поверхность древней нежити.
Ментальные проекции, направленные из будущего в глубину веков, недвусмысленно предрекали эту погибель, и Раса Великих твердо стояла на том, что все, кто может ее избежать, должен это сделать. То, что набег будет делом, скорее, мести, чем попыткой опять завладеть верхним миром, они знали из более поздней планетарной истории — их проекции провидели приход и уход других чудовищных тварей.
Возможно, эти существа и предпочли бездонное чрево земли изменяющейся, обуреваемой стихиями поверхности, лишь потому, что свет им был не нужен. Возможно также, они медленно угасали по мере того, как уходили эоны. Действительно, было известно, что они окончательно вымрут в то время, когда место человека заступит раса жуков, в которых и вселятся спасающиеся бегством умы.
Между тем Раса Великих поддерживала неусыпное наблюдение, постоянно во всеоружии своей мощи, вопреки тому, что, движимая страхом, прогнала сей предмет с языка, из обыденной речи, и с глаз, из письменных хроник. И безымянный страх навсегда осенил предвечные черные безоконные башни и запечатанные железами люки подземных уровней.
V
Вот мир, глухие, беспорядочные отголоски которого доносили каждую ночь мои сны. Нечего и надеяться, чтобы я смог дать сколько-нибудь истинное понятие о страхе и ужасе, заключавшееся в этих отголосках, поскольку одно их вполне неосязаемое свойство — пронзительное чувство псевдопамяти — было главным, от чего эти страхи зависели.
Как уже говорил, в своих штудиях я постепенно обрел защиту от этих чувств под видом рациональных психологических объяснений, и спасительное это воздействие усиливалось неуловимым налетом привычности, приходившей вместе с течением времени. И все же, ни на что не взирая, смутный знобящий ужас возвращался снова и снова. Однако он не захлестывал меня с головой, как бывало, и начиная с 1922 года я жил пренормальной жизнью, чередуя дело с бездельем.
Шли годы, и я начинал чувствовать, что опыт, изведанный мной — купно со случаями сродственного заболевания и фольклорными корреляциями, — следовало бы окончательно суммировать и опубликовать для пользы серьезных исследователей; стало быть, я подготовил цикл статей, бегло охватывающих весь материал и проиллюстрированных грубыми набросками личин, пейзажей, орнаментальной высечки на камне и иероглифов, упомненных мною.
Статьи появлялись в разное время в течение 1928–1929 годов в «Газете американского Психологического общества», но особенного внимания не привлекали. Между тем я продолжал записывать свои сновидения до мельчайших подробностей, хотя растущая кипа отчетов начинала меня смущать своими размерами.
10 июля 1934 года Психологическое общество переправило мне письмо, которое послужило прологом к ужаснейшей кульминационной стадии моего безумного странствия. На конверте стоял почтовый штемпель «Пилбарра, Западная Австралия» и имя человека, который, по наведении справок, оказался горным инженером, весьма видным в своей области. К письму были приложены престранные снимки. Я приведу текст письма полностью, и каждый, кто бы его ни прочел, поймет, какое громадное впечатление письмо и фотография на меня оказали.
Взятый оторопью, я был почти не в силах сразу поверить; ибо хоть я и часто задумывался о том, что некоторые мотивы предания, влияющего на мои сны, должны иметь под собою то или иное фактическое основание, тем не менее не был готов к чему-то вроде осязаемых на ощупь реликтов мира, канувшего в такой дали, — это не укладывалось в воображении. Убийственнее всего оказались фотографии — на них в холодной, неоспоримой достоверности выступали на фоне песков известного рода каменные глыбы, стертые временем, источенные водой, изрытые ветрами, чьи слегка горбатые верхние стороны и лунчатые исподнии вели свое собственное повествование.
Всматриваясь в них с увеличительным стеклом, я среди выбоин и ямок разглядел, и даже слишком ясно, следы того гигантского орнамента из выпукло-вогнутых линий и отдельные иероглифы, ставшие столь пугающе значимыми для меня. Но вот письмо, говорящее само за себя.

Дампье-стрит, 49
Пилбарра, З. Австралия
18 мая 1934
Ам. Психологическое общество
41-я стрит 30 Е
Нью-Йорк, США
для передачи профессору Н. У. Писли

Дорогой сэр!
Недавний разговор с д-ром Е. М. Бойлом из Перта и Ваши статьи в газетах, только что им присланных, убеждают меня рассказать Вам о некоторых вещах, виденных мною в Великой Песчаной пустыне к востоку от наших золотых приисков. Имея в виду эти особые легенды о древних городах с громадными каменными постройками и странные орнаменты и иероглифы, описываемые Вами, представляется, что я натолкнулся на нечто весьма существенное.
Чернокожие с их всегдашними россказнями об «огромных меченых камнях» испытывают, кажется, жуткий страх перед ними. Они их каким-то образом связывают с общеплеменным мифом о Буддайе, старике-исполине, который спит веками в недрах земли, положив голову на руки, и однажды, проснувшись, пожрет мир.
Есть очень старые полузабытые сказания о громадных подземных хижинах, сложенных из огромных камней, где ходы уводят все дальше и дальше вниз и где когда-то творились ужасные вещи. Чернокожие утверждают, что однажды какие-то воины, спасаясь от врага, спустились в одну такую и уже не вернулись, однако вскоре оттуда задули пугающие ветра. Правда, в том, что говорят эти туземцы, обычно смысла не много.
Но мне есть что рассказать кроме этого. Два года назад, когда я вел изыскания в пустыне примерно на 500 миль к востоку, я натолкнулся на массу странных тесаных камней, наверное, 3×2×2 футов в размере, выветрившихся и выбитых до предела.
Вначале я не мог обнаружить тех меток, о которых говорили чернокожие, но, приглядевшись более пристально, различил, несмотря на ноздреватую поверхность, несколько глубоких высеченных линий. В них была специфическая кривизна, которую именно и пытались описать аборигены. Похоже, там было 30 или 40 глыб, некоторые почти занесены песком, и все в пределах одной окружности диаметром примерно в четверть мили.
Заметив несколько штук, я стал осматриваться в поисках других и при помощи инструментов точно вычислил их местонахождение. Я также снял на пленку 10–12 наиболее характерных, прилагаю для Вас отпечатанные снимки.
Информацию и фотографии я передал властям в Перте, но они ничего не предприняли.
Потом я познакомился с доктором Бойлом. Он прочитал Ваши статьи в «Газете американского Психологического общества»; и как-то мне случилось упомянуть об этих камнях. Он страшно заинтересовался; когда я показал ему снимки, он разволновался не на шутку, сказав, что камни и знаки на них были точно такими же, какие Вы видели в своих снах и какие описывались в легендах.
Он собирался написать Вам, но получилась задержка. Между тем он прислал мне большую часть газет с Вашими статьями, и я сразу понял по Вашим рисункам и описаниям, что мои камни именно то, что Вы имеете в виду. Вы можете в этом убедиться по фотографиям. Позднее доктор Бойл свяжется с Вами напрямую.
Я понимаю, насколько все это окажется для Вас важным. Нет сомнения, что перед нами остатки неизвестной цивилизации, такой древней, что и во сне не снилось. Это на их основе складывались те Ваши легенды.
Как горный инженер я имею некоторое представление о геологии и могу сказать, что при одной мысли о древности этих глыб делается страшно. В основном это песчаник или гранит, хотя одна почти наверняка сделана из какого-то странного бетона или цемента.
Они несут на себе следы водяного воздействия, как будто эта часть земного шара уходила под воду и снова поднялась на поверхность спустя долгие века — уже после того, как эти плиты были сделаны и отслужили свой срок. Это дело сотен тысяч лет — скольких, один Бог знает. Даже думать об этом не хочется.
Имея в виду прежний Ваш неутомимый труд по исследованию легенд и всего, что с ними связано, могу ли я сомневаться, что Вы захотите организовать экспедицию в пустыню и произвести археологические раскопки. Доктор Бойл и я, мы оба готовы участвовать в таком предприятии, если Вы — или организации, известные Вам, — сумеют выделить средства.
Я могу подобрать с дюжину горнорабочих для тяжелых землекопных работ — от чернокожих толку не будет, я обнаружил, что они прямо-таки одержимы страхом перед этим местом. Бойл и я храним все эти сведения в тайне, поскольку совершенно очевидно, что право первенства на открытие и признание следует предоставить Вам.
До этого места из Пилбарры можно добраться дня за четыре на мототягаче — он понадобится для нашего оборудования. Это несколько на юго-запад от той трассы, которой шел Уорбёртон в 1873, и в сотне миль на юго-восток от Джоанна-спринг. Мы могли бы сплавить вещи вверх по реке Де-Грей, вместо того чтобы трогаться из Пилбарры, но это все можно обговорить потом.
С грубой прикидкой, камни расположены 22°2′14″ южной широты, 125°0′39″ восточной долготы. Климат тропический, условия в пустыне тяжелые.
С радостью готов продолжать переписку по этому делу и полон поистине великого желания способствовать любому предложенному Вами плану действий. После Ваших статей я глубоко впечатлен значимостью этой проблемы. Доктор Бойл спишется с Вами позже. Если потребуется срочно связаться, можно передать радиограмму в Перт.
С глубокой надеждой на скорый ответ и заверениями в преданности
Роберт Б. Ф. Маккензи
О ближайших последствиях этого письма можно немало узнать из прессы. Мне очень повезло заручиться поддержкой университета Мискатоника, а мистер Маккензи и доктор Бойл оказали неоценимую помощь в улаживании дел с австралийской стороны. Перед публикой мы не входили в излишние подробности относительно наших целей, поскольку менее солидные газеты придали бы всему делу неприятно сенсационный и балаганный оборот. В результате газетные сообщения были скудными, но их появлялось достаточно, чтобы освещать наши поиски означенных австралийских руин и дать хронику различных предварительных этапов.
Профессор Уильям Дайер с геологического факультета — руководитель антарктической экспедиции, снаряженной университетом Мискатоника в 1930–1931 годах; Фердинанд К. Эшли с факультета древней истории и Тайлер М. Фриборн с факультета антропологии, вместе с моим сыном Уингейтом — отправлялись со мной.
Мой австралийский корреспондент, Маккензи, приехал в Аркхэм в начале 1935 года и помог нам в последних приготовлениях. Он оказался человеком лет пятидесяти, приветливым, премного сведущим и на зависть начитанным, и во всех тонкостях знакомым с особенностями путешествия по Австралии.
В Пилбарре нас ждали его тягачи, и мы зафрахтовали небольшой грузовой пароход, достаточно маневренный для того, чтобы подняться вверх по реке. Мы приготовились производить раскопки самым тщательным образом, буквально перебирая каждую песчинку и не смещая ничего, что могло бы находиться в своем изначальном или близком к этому положении.
Отправившись из Бостона 28 марта 1935 года на борту пыхтящего «Лексингтона», мы неторопливо прошли Атлантику и Средиземное море, через Суэцкий канал по Красному морю и через Индийский океан добираясь до своей цели. Нет надобности говорить, сколь подавляюще подействовало на меня плоское песчаное побережье западной Австралии и какое отвращение вызвал неухоженный городишко с мрачными золотыми приисками, где происходила окончательная погрузка на тягачи.
Встречавший нас доктор Бойл оказался в летах, умным и милым, а его познания в психологии не раз вовлекали его в долгие беседы с моим сыном и мной.
Странная смесь беспокойства и предвкушения одолела едва ли не всех нас, когда наконец компания наша из восемнадцати человек загрохотала по выжженным милям песка и скал. 31 мая, в пятницу, мы вброд перешли приток реки Де-Грей и вступили в царство полнейшего запустения. Определенный, несомненный ужас возрастал по мере того, как мы подступали к реальным становищам допотопного мира — ужас, подогреваемый, конечно, и тем, что смущающие мой покой сны и псевдовоспоминания осаждали меня по-прежнему с неослабной силой.
Был понедельник, 3 июня, когда мы увидели первую из полупогребенных глыб. Не могу описать чувства, с которым я по-настоящему, собственной рукой, прикоснулся к обломку циклопической кладки, во всех отношениях повторяющему глыбы в стенах, виденных мной во сне. Явственно проступал след высечки — и руки у меня задрожали, когда я узнал фрагмент выпукло-вогнутого орнамента, омерзевшего мне за годы мучительных, помрачающих рассудок кошмаров.
Месяц раскопок принес в общей сложности 1250 глыб на разных стадиях разрушения. Больше всего было тесаных мегалитов с криволинейным верхом и исподом. Малую долю составляли меньшие по размеру, более плоские, с ровной поверхностью квадраты или восьмиугольники — вроде тех, из которых в моих снах были сложены полы и мостовые, несколько же было особенно массивных и скругленных таким образом, что предполагал их использование при возведении сводов и куполов или для устройства арок и оконных проемов.
Чем глубже и дальше на север и восток мы копали, тем больше глыб находили, хотя система их расположения, даже приблизительно, нам все еще не давалась. Профессора Дайера ужасал не поддающийся измерению возраст этих руин; Фриборн нашел полустертые символы, таинственно укладывающиеся в некие известные папуасские и полинезийские мифы безначальной древности. Состояние этих глыб и разметанность их по поверхности вопияли без слов о головокружительных оборотах времени и космическом буйстве земной коры.
При нас был аэроплан, и мой сын Уингейт часто поднимался на различную высоту и прочесывал пустынные пески и скалы, выискивая приметы полустертых, охватывающих большую территорию контуров — будь то разница в уровнях песка или тянущиеся цепочкой разрозненные глыбы. Результаты у него практически отсутствовали из-за бегучих, переносимых ветром песков: если он и думал, что приметил нечто знаменательное в неровностях почвы, то в следующий же вылет обнаруживал, что это впечатление сгладилось другим, столь же эфемерным.
Правда, раз-другой эти летучие намеки оказывали странное и неприятное воздействие на меня. Они на какой-то странный и страшный лад сочетались с чем-то, что я читал или видел во сне, но чего мне уже было не вспомнить. Их осеняла какая-то ужасающая привычность — и это почему-то заставляло меня, украдкой и боязливо, озирать отвратительную бесплодную местность.
Примерно к первым числам июля у меня развилась необъяснимая эмоциональная установка касательно всего северо-восточного района. Был страх и было любопытство, но, более того, была и стойкая, доводящая до исступления иллюзия воспоминания.
Я прибегал ко всевозможным психологическим уловкам, чтобы прогнать от себя эти выдумки, в чем так и не преуспел. Бессонница забирала все большую власть надо мной, но я почти готов был ее приветствовать как сокращение цикла сна, приходящегося на сновидения. Я приобрел привычку к долгим одиноким прогулкам по пустыне поздними вечерами — обычно на север или северо-восток, куда меня, казалось, неуловимо подталкивало единство моих новых, странных побуждений.
Во время этих прогулок я иногда спотыкался о полупогребенные песком обломки древней каменной кладки. Хотя на первый взгляд глыб здесь было меньше, чем там, откуда мы начали, я с уверенностью чувствовал, что под песком их должно быть великое множество. Поверхность здесь была не такой ровной, как вокруг нашего лагеря, и неутихающие сильные ветры наметали песок фантастическими, недолговечными холмами, обнажая одни низлежащие следы древних камней и одновременно скрывая другие.
До странности я был снедаем желанием захватить под раскопки и эту территорию и в то же время страшился того, что тут могло обнаружиться. Несомненно, я приходил в весьма скверное состояние — куда более скверное из-за того, что не находил ему объяснения.
Показателем моего дурного нервного самочувствия может послужить то, как я отозвался на странную находку, сделанную мной в одно из бесцельных ночных хождений. Это было вечером 11 июля, когда блёклая луна заливала таинственные дюны удивительной бледностью.
Забредя чуть дальше обычного, я наткнулся на огромный камень, который заметно отличался от тех, что нам уже попадались. Он был почти весь занесен песком, но я наклонился и, расчистив песок руками, стал его внимательно изучать, добавив к лунному свету свет моего фонаря.
В отличие от других самых больших глыб эта была совершенно квадратной, без выпуклых или вогнутых граней. И толщь ее выглядела темным базальтом, абсолютно не схожим с гранитом, песчаником или изредка встречающимся монолитом ставших уже привычными руин.
Вдруг я выпрямился и бросился к лагерю с быстротой, которую позволяли ноги. Это был абсолютно безотчетный и бездумный порыв, и только уже у своей палатки я полностью осознал, почему побежал. Тогда меня осенило. Необычный черный камень, о котором я что-то читал или видел во сне, и это «что-то» было связано с запредельным кошмаром вековечного предания.
То была одна из тех базальтовых плит предначальных хоромин, наводящих страх и ужас на баснословную Расу Великих, — высящиеся безоконные руины, оставленные той полуматериальной, чернодумной, иновидной нежитью, устроившей в преисподней земли свое гноище, против незримых, ветроподобных ратей которой были запечатаны железами люки и выставлены не знающие сна часовые.
Всю ночь я не смыкал глаз, но под утро понял, как глупо с моей стороны позволять мифической тени нарушать мое душевное равновесие. Мне бы не пугаться следовало, а радоваться радостью первооткрывателя.
Наутро я рассказал о своей находке. И Дайер, Фриборн, Бойл, мой сын и я отправились смотреть аномальный камень. Нас ожидал, однако, провал. У меня не сложилось ясного представления о местоположении камня, а ветер придал совершенно другой вид дюнам зыбучих песков.
VI
Теперь я подступаю к критической и самой сложной части моего повествования — сложной тем более, что я не могу быть вполне уверенным в его достоверности. По временам я испытываю чувство неприятной уверенности, что это был не сон и не бред; и как раз это чувство, беря во внимание последствия колоссальной важности, которые могла бы произвести объективная истинность пережитого мною, и заставляет меня сделать мое сообщение.
Мой сын — психолог со специальным образованием, понимающий суть моего заболевания, — да будет первейшим судьей моим словам.
Сперва я позволю себе набросать внешние обстоятельства дела, как оно представлялось тем, кто находился в лагере. Вечером 17 июля, в конце ветреного дня, я спозаранку улегся, но заснуть не сумел. Поднявшись чуть раньше одиннадцати и захваченный, как обычно, тем странным ощущением, касающимся области на северо-востоке, я отправился в свою очередную ночную прогулку, при выходе за пределы лагеря повстречавшись и перекинувшись парой слов лишь с единственным человеком — австралийским горнорабочим по имени Таппер.
Уже ущербная луна светила с ясного неба, и древние пески утопали в белесом, гнилостном свечении, казавшемся мне почему-то бесконечно зловещим. Ветра уже никакого не было, и не было его еще часов пять, по единодушному свидетельству и Таппера, и других, кто видел меня идущим через бледные, тайнохранительные дюны на северо-восток.
Примерно в 3.30 утра поднялся неистовый ветер, перебудивший в лагере всех до единого и поваливший три палатки. Небо было чистым, и вся пустыня светилась по-прежнему белесовато-гнилостным светом луны. Приводя в порядок палатки, лагерь заметил мое отсутствие, но, имея в виду прежние мои прогулки, никто не встревожился таким обстоятельством. И однако не менее чем троим — все они австралийцы — как-будто почудилось что-то зловещее в воздухе.
Маккензи растолковал профессору Фриборну, что этим страхом они заразились от чернокожих и их фольклора — туземных хитроплетений зломудрого предания о лютых ветрах, проносящихся по пустыне при ясной погоде. Ветры эти, по слухам, дуют из огромных каменных подземных хижин, в которых творились страшные дела, а почувствовать их можно лишь около тех мест, где разметаны огромные меченые камни. Часам к четырем буря так же неожиданно утихла, как и поднялась, оставив песчаные дюны в новом и непривычном облике.
Было самое начало шестого, и вздутая ноздреватая луна закатывалась на западе, когда я приковылял в лагерь — с непокрытой головой, оборванный в клочья, с лицом в ссадинах и кровоподтеках и без электрического фонаря. Большинство наших людей разошлись уже спать, но профессор Дайер, сидя у своей палатки, покуривал трубку. Увидев меня задыхающимся и полубезумным, он позвал доктора Бойла, вдвоем они уложили меня на койку. Мой сын, разбуженный этой возней, присоединился к ним, и все втроем они пытались меня принудить лежать спокойно.
Им хотелось, чтобы я заснул, но о сне не могло быть и речи. Мое психическое состояние было абсолютно экстраординарным — отличным ото всего того, что я испытывал прежде. Через некоторое время, настояв на своем, я стал говорить, подробно и возбужденно объясняя свое состояние.
Я рассказывал о том, как, почувствовав утомление, прилег на песок вздремнуть. Начались сновидения еще более пугающие, чем обычно, и когда меня неожиданно разбудил сильный ветер, мои нервы, натянутые до предела, не выдержали. Я ударился в паническое бегство, то и дело падая, запинаясь о полузанесенные камни, чему и обязан своим грязным и оборванным видом. Спал я, должно быть, долго — этим и объясняется мое многочасовое отсутствие.
Я и намека не дал, что видел или пережил нечто необычное, проявив в сем отношении величайшее самообладание. Но, заговорив о том, что в мыслях у меня произошла перемена касательно всех работ экспедиции, я стал убеждать прекратить всякие раскопки в северо-восточном направлении.
Мои доводы явно хромали — я ссылался на скудное число камней, на нежелание обидеть суеверных горнорабочих, на возможность сокращения дотаций от университета и на все, что было не так, даже если оно не имело отношения к делу. Естественно, никто не обратил ни малейшего внимания на мои новые настроения — даже мой сын, чья забота о моем здоровье была настолько очевидной.
На другой день я был на ногах, ходил по лагерю и его окрестностям, но в раскопках никакого участия не принимал. Из-за своих нервов я решил как можно скорее вернуться домой, и сын обещал доставить меня самолетом в Перт — за тысячу миль к юго-западу, — как только обследует тот самый район, который я бы желал оставить как есть.
Если то, что я видел, все еще в поле зрения, мне, может быть, и следовало бы предостеречь их особо, даже оказавшись при этом в смешном положении. Вероятно, горнорабочие, знающие местные поверья, могли бы меня поддержать. Желая мне угодить, мой сын в тот же день совершил облет территории, которую я мог захватить в своей прогулке, однако ничего необычного не обнаружил.
Снова повторялась история с аномальной базальтовой плитой — пески, перемещаясь, стирали малейший след. На миг я почти пожалел, что в паническом ужасе потерял некий внушающий трепет предмет, но теперь сознаю, что потеря была милосердной. Я и дальше могу полагать помрачением пережитое мною, если, как я искренне уповаю, эта адская бездна не будет найдена.
20 июля Уингейт привез меня в Перт, отказавшись, однако, оставить экспедицию и вернуться домой. Он пробыл со мной до 25-го, когда отплывал пароход в Ливерпуль. Сейчас, сидя в каюте «Императрицы» и мучаясь долгими лихорадочными раздумьями, я прихожу к выводу, что, по крайней мере, мой сын должен быть осведомлен, давать ли всему делу более широкую огласку; это я возлагаю уже на него.
Чтобы предвосхитить любую случайность, я подготовил эту сжатую предысторию — иным уже известную в более разбросанном виде, а теперь расскажу, насколько возможно кратко, что, как мне кажется, произошло во время моей отлучки из лагеря в ту жуткую ночь.
С нервами, натянутыми до предела, приведенный в какое-то противное естеству нетерпеливое возбуждение тем необъяснимым, с примесью страха, мнемоническим позывом на северо-восток, я брел под зловидной горящей луной. То здесь, то там мне попадались полускрытые песчаной пеленой первобытные циклопические плиты, оставшиеся с незапамятных времен.
Неисследимый век и гнетущий ужас этой чудовищной пустыни начинали тяготеть на мне, как никогда, и я не мог не думать о своих доводящих до безумия снах, о страшных легендах, лежащих в их подоплеке, и о нынешних страхах туземцев и горнорабочих, относящихся к пустыне и ее тесаным камням.
И тем не менее я брел дальше, словно на какое-то нездешнее свидание, все более и более одолеваемый фантазиями, безотчетными побуждениями и псевдовоспоминаниями, от которых бросало в оторопь. Я представил себе возможные очертания, создаваемые рядами камней, если посмотреть на них, как мой сын, с воздуха, и поразился, почему они показались одновременно столь зловещими и столь знакомыми. Как будто нечто теребило и дергало засов моей памяти, тогда как иная неведомая сила пыталась удержать врата на запоре.
Была безветренная ночь, и волны бледного песка казались застывшей морской зыбью. Я не знал своей цели, но прокладывал путь с какой-то роковой предопределенностью. Мои сны пробили себе русло в мир яви, так что каждый утонувший в песке мегалит выступал частью бесконечных залов и коридоров, возведенных прежде человека, покрытых резьбой и эмблематическими пиктограммами, слишком мне знакомыми по моим годам пребывания разумом-узником Расы Великих. Поминутно мне представлялось, что я вижу этих всеведущих конических чудовищ за их обыденными занятиями, и я боялся потупить взгляд, дабы не найти в себе их подобия. Все это время я видел укрытые песком плиты так же, как и залы с коридорами, зловидную горящую луну так же, как и лампы светлого хрусталя, бесконечную пустыню так же, как и трепещущие папоротники за окнами. Это был и сон, и явь одновременно.
Не знаю, как долго и в каком направлении я шел, когда приметил в первый раз груду плит, обнаженных ветром за день. Это было самое большое их скопище, и это с такой пронзительностью меня поразило, что видения баснословных эонов вдруг растаяли.
Снова была лишь пустыня, и зловидная луна, и черепья незнамого и негаданного прошлого. Подступив ближе, я пролил свет своего фонаря на нагромождение плит. Ветром смело песчаную горку, и взору предстала приземистая, неправильной круглой формы группа мегалитов и более мелких обломков около сорока футов диаметром и от двух до восьми футов высотой.
С самого начала я понял, что у этих камней было некое абсолютно беспримерное свойство. Уже одно только число их не находило никакого сравнения, а тут еще заглаженные песком остатки какого-то орнамента, который буквально приковал мой взгляд, когда я рассматривал плиты при смешанном свете луны и фонаря.
Не то чтобы какая-нибудь из них существенно отличалась от наших прежних находок — нет, тут было нечто более тонкое. Никакого ощущения не возникало, если я смотрел на одну только плиту, а вот когда я пробегал глазами по нескольким кряду, меня охватывало странное чувство.
Наконец меня осенило. Мотивы выпукло-вогнутых линий на многих плитах почти совпадали — это были фрагменты единого обширного орнаментального замысла. В первый раз наткнулся я в этой вековечной пустыне на часть кладки в ее изначальном положении — обрушившуюся, правда местами, но тем не менее весьма значимую в очень конкретном смысле.
С трудом продвигался я среди нагромождения камней, то здесь, то там очищая песок и беспрерывно силясь истолковывать вариации в композиции, форме и стиле рисунка.
Спустя какое-то время я догадывался уже смутно о сути этого канувшего в лету сооружения, так же как и орнамента, когда-то покрывавшего обширные каменные поверхности первобытных построек. Полная тождественность того и другого с некоторыми моими отрывочными визиями ужасала меня, лишая присутствия духа.
Когда-то это был циклопический коридор 30 футов шириной и 30 высотой, мощенный восьмиугольными плитами и с массивными сводами над головой. По правую сторону должны были отходить залы, в дальнем же от меня конце один из тех странных наклонных скатов должен был уводить все дальше и дальше вниз в еще более глубокие недра.
Меня сотрясла сильнейшая дрожь, когда эти представления дошли до меня, ведь они заключали в себе больше того, что можно было извлечь из самих плит. Как мог я знать, что этот этаж должен быть глубоко под землей? Как мог я знать, что позади меня должен быть скат, уходящий вверх? Как мог я знать, что длинный подземный коридор к площади Колоннады должен лежать слева этажом выше? Как мог я знать, что зал механизмов и ведущий направо к центральным архивам туннель должен находиться двумя этажами ниже? Как мог я знать, что в самом низу, четырьмя этажами долу, будет один из тех страшных люков, схваченный железными полосами? Смятенный этим прорывом из мира снов, я дрожал, обливаясь холодным потом.
И тут, как последний, нестерпимый штрих, я почувствовал это слабое, исподволь, течение холодного воздуха, просачивающегося из провала почти в самом центре гигантского нагромождения. Мгновенно, как уже было, померкли мои видения, и снова я видел лишь злой лунный свет, гнетущую пустыню и расползающийся курган оставленных палеогеном камней. Нечто реальное и осязаемое, преисполненное в то же время бессчетных намеков на мрачные тайны, ныне вставало у меня на пути. Ибо это течение воздуха могло знаменовать лишь одно — огромную скрытую пустоту под каменными завалами на поверхности.
Первыми в голову мне пришли зловещие сказания чернокожих о громадных подземных хижинах, где творятся ужасные дела и где свили себе гнездо лютые ветры. Потом мысль вернулась к моим собственным сновидениям, и я ощутил, как неясное псевдовоспоминание стучится в сознание. Что это было за место, лежащее подо мной? На пороге открытия какого предначального, умонепостижимого источника вековечных мифов и неотвязных кошмаров мог я стоять?
Если и колебался я, то лишь миг, ибо нечто большее, чем любопытство и исследовательский раж, понукало меня и не поддавалось растущему во мне страху.
Казалось, я двигался, как заведенный, словно в когтях неодолимого рока. Убрав фонарик в карман и приложив силы, о существовании которых в себе не мог и помыслить, я отворотил сначала один гигантский обломок, потом другой, пока оттуда не хлынул сильный воздушный поток, влажностью странно и резко отличающийся от сухого воздуха пустыни. Открылось черное зияние расселины, а когда я раскидал все обломки, которые мог стронуть с места, белесоватый свет луны озарил отверстие достаточно широкое, чтобы меня пропустить.
Я вытащил фонарь и направил яркий сноп света в открывшееся зевло. Подо мной был хаос каменных развалин, явно образовавшихся в результате какого-то давнишнего обвала сверху и уходящих примерно к северу и вниз под углом где-то в 45 градусов.
Между их поверхностью и уровнем земли был слой непроницаемой тьмы, по верхней границе которого угадывались гигантские, напрягаемые бременем своды. В этом месте, по-видимому, пески пустыни возлежали на каком-то гигантском сооружении времен земного младенчества — каким образом уцелевшем на протяжении целых эпох геологических потрясений, я ни тогда ни теперь не возьмусь и гадать.
Оглядываясь назад, самая мысль об одиноком спуске в такие ненадежные бездны, когда ни единая живая душа не знала о месте моего пребывания, представляется верхом безумия. Возможно, так оно и было, однако в ту ночь я без колебаний предпринял подобный спуск.
Роковая неизбежность, с самого начала, казалось, предопределявшая мой путь, гнала меня вперед. Попеременно включая и выключая фонарь, чтобы поберечь батареи, я начал безрассудно спускаться вниз, карабкаясь по зловещей циклопической осыпи за расселиной — иногда спиной к ней, отыскав надежные упоры для рук и ног, иногда оборачиваясь лицом к нагромождению мегалитов, если мое продвижение на ощупь становилось особо рискованным.
По обе стороны от меня далекие стены из тесаных крошащихся плит смутно нависали, высвеченные моим фонарем. Впереди, однако, стояла тьма.
Карабкаясь вниз, я потерял всякое понятие времени. Столь пугающими образами и предощущениями бурлил мой мозг, что вся объективная реальность отошла, казалось, на неизмеримое расстояние. Физические чувства были мертвы, и даже страх оставался бесплотной, вялой химерой, бессильно скалящейся на меня.
В конце концов я достиг ровного пола, усеянного вывалившимися плитами, бесформенными каменными обломками, песком и каменным мусором. По обе стороны — наверное, в 30 футах одна от другой — поднимались массивные стены, сходящиеся в гигантские своды. То, что они были покрыты резьбой, я еще различал, но суть резов была за пределами моего восприятия.
Что поразило меня больше всего, это своды над головой. Луч моего фонаря не досягал до самого верха, но нижние части чудовищных арок отчетливо выступали. И столь безошибочным было их сходство с теми, которые видел я в бессчетных снах о предначальном мире, что я впервые содрогнулся.
Позади и высоко наверху смутное пятно света говорило о далеком подлунном мире. Какая-то слабая искра самосохранения остерегала меня терять этот лунный косяк из виду, дабы не лишиться вехи на обратном пути.
Я направился к стене по левую руку, где следы высечки на камне были отчетливее. Преодолевать завалы на полу было почти так же трудно, как и спускаться по каменным нагромождениям, но мне удалось проложить свой нелегкий путь.
В одном месте я отпихнул какие-то глыбы поменьше и раскидал обломки, чтобы взглянуть, как выглядит пол, и пришел в трепет от полнейшей, роковой узнаваемости огромных каменных восьмиугольников, которые, перекосившись, держались еще кое-как вместе.
Добравшись на подходящее расстояние от стены, медленно и внимательно навел я фонарь на истертые до последнего следы. Поверхность песчаника испытала, казалось, воздействие давно канувшего водяного потока; странные же наносы на ней я не смог объяснить.
Местами кладка совсем расшаталась и деформировалась, и я спрашивал себя, сколько же еще веков это первобытное, скрытое от глаз сооружение сможет удерживать то, что еще оставалось от его облика.
Но что сильнее всего меня поразило, это сама резьба. Несмотря на причиненное временем разрушение, с близкого расстояния ее очертания было относительно легко проследить; и полнейшая, глубинная узнаваемость каждой детали едва не лишала меня сознания. То, что эти седые от древности стены узнавались в своих основных чертах, еще не выходило за грань вероятия, но эти орнаментальные символы!..
Мощно запечатлевшись в умах мифотворцев, от которых пошло известное предание, они нашли свое воплощение в традиции тайноведения, которое попав в сферу моего внимания во время амнезии, вызвало яркие образы в моем подсознании.
Но какое объяснение мог я найти той точности, с которой каждая линия и завиток этих странных рисунков совпадала до мельчайших деталей с тем, что я видел во сне в течение более двух десятков лет? В какой неизвестной, забытой иконографии могли быть воспроизведены все эти неуловимые оттенки и штрихи, столь последовательно, навязчиво и неизменно осаждавшие меня в сонных видениях из ночи в ночь?
Ибо это не было ни случайным, ни приблизительным сходством. Окончательно и определенно, сокрытый веками, уходящий в глубь тысячелетий коридор, где я стоял, был прообразом того, который я узнал во сне столь же близко, как знал собственный дом в Аркхэме на Крейн-стрит. В снах, правда, мне это место являлось в своем лучшем, не тронутом упадком виде, но подлинность его тем не умалялась. Теперь, хоть и охваченный ужасом, я мог сориентироваться…
Здание, в котором я находился, мне было известно. Известно было и то, где оно расположено в страшном древнем городе снов. Я мог бы безошибочно наведаться в любую точку не только этого здания, но и этого города, избежавшего перемены и разорения бессчетных веков, — это я осознал с истинной и жуткой уверенностью. Что, во имя Господа Бога, могло это значить? Как мне случилось познать то, что я знал? И какая ужасающая реальность могла крыться в подоплеке древних сказаний о существах, обитавших в этом лабиринте первобытных камней?
Слова лишь отчасти передают тот сумбурный хаос недоумения и ужаса, которые снедали мой дух. Я знал это место, знал, что находится подо мной и надо мной до того, как мириады высящихся этажей пали пылью, и прахом, и пустыней. Теперь нет нужды, подумал я с содроганием, держаться в виду того смутного лунного косяка.
С роковой неизбежностью я разрывался между желанием ринуться прочь и лихорадящей смесью жгучего любопытства. Что претерпел чудовищный мегаполис древности за миллионы лет, прошедших со времени моих снов? Те запутанные подземные переходы, связующие под городом все исполинские башни, — сколько из них пережило судороги земной коры?
Не наткнулся ли я на целый мир, погребенный в дьявольской архаичной тьме? Смогу ли я все еще отыскать дом учителя по письму и башню, где С’гг’ха, разум-узник из плотоядных растений-астоцефалов Антарктики, начертал на стене некоторые изображения?
Не забит ли и проходим ли коридор, ведущий со второго этажа вниз, в зал разумных чужан? В этом зале разум-узник, принадлежащий невероятному желеобразному обитателю пустотных недр неведомой, грядущей через 18 миллионов лет планеты за Плутоном, хранил некий предмет, вылепленный им из глины.
Я зажмурился и закрыл руками глаза в жалкой, тщетной потуге изгнать эти обрывки безумных снов за порог сознания. Тогда, в первый раз, меня остро проняло сыростью и холодом потустороннего сквозняка. Содрогаясь, я осознал, что огромная череда черных провалов, веками не знавших жизни, действительно должна зиять где-то впереди и ниже меня.
Я мысленно представил себе пугающие покои, коридоры и скаты, какими я помнил их по сновидениям. Доступен ли еще путь к центральным архивам? Опять эта движущая мной предопределенность заныла в моем мозгу, стоило мне лишь припомнить те внушающие трепет летописания, что покоились когда-то в футлярах по прямоугольным своим гнездам нержавеющего металла.
Там, вещали сны и легенды, хранилась вся, былая и грядущая, история всего пространственно-временного континуума, записанная разумом-узником с любой и каждой небесной сферы, из каждой и любой эпохи мироздания. Безумство, конечно, но разве ныне я не наткнулся на мир помрачения, такой же безумный, как и я сам?
Я представил себе запертые металлические полки и хитроумное кручение ручек, нужное, чтобы открыть любую из них. Собственная моя полка отчетливо встала перед моим умственным взором. Сколько раз я совершал замысловатую процедуру многочисленных поворотов и нажатий в секции «земных позвоночных» самого нижнего этажа! Каждая деталь была памятна и свежа.
Если ниша, подобная той, какую я видел во сне, существовала, я мог бы в минуту ее отомкнуть. Тогда-то и забрало меня окончательное безумие. Лишь миг миновал, и я уже мчался, спотыкаясь о каменные завалы, в сторону знакомого по памяти ската, уводящего в самые недра…
VII
С сего момента и впредь едва ли можно полагаться на мои впечатления — я, право, не оставляю еще последней отчаянной надежды, что все это составляет лишь какой-то бесовский сон или помрачение, вызванное горячкой. Лихорадка сжигала мой мозг, и я воспринимал все как бы сквозь пелену — порой с некоторыми пробелами.
Луч фонаря бессильно падал во всепоглощающий мрак, выхватывая химерические видения знакомых до дурноты стен и резьбы, погубленной вековым упадком. В одном месте обрушился громадный кусок сводчатого потолка, так что мне пришлось перебираться через высокую гору камней, досягающую почти до самых иззубрин уродливых сталактитов на исковерканном своде.
Все это был кошмар, доведенный до своего абсолюта, который еще усугублялся кощунственным зудом воспаленной псевдопамяти. Привычно знакомым не было только одно — мой собственный рост в отношении к великанским стенам. Меня угнетало непривычное чувство собственной малости, словно видеть эти дыблющиеся стены с высоты человеческого роста было совершенно внове и противу естества. Снова и снова я нервно окидывал себя взглядом, смутно расстроенный своим обликом человека.
Все дальше сквозь черноту бездны, спотыкаясь и снова кидаясь вперед, стремился я; часто падал и ранил себя, а однажды едва не разбил фонарь. Я знал каждый камень и закоулок этой дьявольской бездны и во многих местах останавливался, чтобы направить луч света в проемы обваливающихся, запруженных мусором, но тем не менее знакомых арок.
Некоторые залы постигло окончательное разрушение; другие стояли голыми или полными исковерканных обломков. В нескольких я видел скопища металлических остовов, то почти нетронутых, то изломанных, раздавленных или расплющенных, которые я признавал за колоссальные постаменты или столы из своих сновидений. Чем они могли быть в действительности, я не рискнул гадать.
Я нашел ведущий вниз скат и начал спускаться; спуск, однако, вскоре был прерван разверзнутой пропастью с неровными краями, в самом узком месте никак не меньше четырех футов. Здесь кладка провалилась насквозь, обнаружив немереные, черные, как сажа, бездны.
Я знал, что в этом гигантском здании есть еще два подвальных уровня, и содрогнулся в приступе панического страха, вспомнив забранный железными скрепами люк на самом нижнем из них. Теперь его можно было не охранять, ибо то, что гнездилось под ним, давно сделало свое страшное дело. Ко времени постантропоморфной расы жуков смерть возьмет его окончательно. И все же при мысли о туземных легендах меня заново пронизала дрожь.
Мне стоило страшного усилия преодолеть зев этой пропасти, поскольку усеянный обломками пол не позволял сделать разбега, но безумие гнало меня вперед. Я выбрал место у стены по левую руку, где расселина была уже и пятачок, на который я должен был приземлиться, относительно чист от угрожающих осколков, и, пережив катастрофический миг, в целости и сохранности достиг противоположного края.
Добравшись наконец до низшего уровня, я миновал, спотыкаясь, арочный вход в залу с механизмами, в которой был фантастический металлический лом, полупогребенный под рухнувшими сводами. Это место было мне знакомо, и я уверенно одолел завал, преграждающий вход в огромный поперечный коридор. Он-то и проведет меня подо всем городом к центральным архивам.
Казалось, развернулась бесконечная вереница веков, пока я полз, продирался и спотыкался по этому запруженному каменным сором коридору. Раз за разом я различал очерки резьбы на изъеденных временем стенах — отчасти знакомые, отчасти добавленные как будто уже с того периода, который охватывали мои сны. Поскольку это была подземная дорога, связывающая дома, здесь не встречалось арок; коридор вел через нижние уровни многоразличных зданий.
На некоторых из этих перекрестков я сворачивал в сторону ровно настолько, чтобы заглянуть в хорошо памятные мне залы. Лишь дважды я обнаружил какие-то перемены — и все равно в одной из зал я мог проследить очертания замурованной арки, сохраненной моей памятью.
Сильнейшая дрожь сотрясала меня, когда я, едва волоча ноги, прокладывал вынужденный путь через крипту в одной из тех разрушенных безоконных башен, чей чужевидный базальт нашептывал об их страшном происхождении.
Этот пресущный склеп, круглый, на полных двести футов в поперечнике, был выложен исчерна-темным камнем без всякой резьбы. Сквозь песок и пыль, укрывающие пол, я увидел отверстия, уходящие вверх и вниз. Не было ни лестниц, ни скатов — действительно, мои сны рисовали эти башни оставленными в полной неприкосновенности баснословной Расой Великих. Те же, кто строил их, не нуждались ни в лестницах, ни в скатах.
В сновидениях уходящее вниз отверстие было крепко-накрепко запечатанным, ныне оно было отворено — черное зевло, исторгающее холодный поток воздуха. Я старался не думать о тех бескрайних подземных вертепах вечной ночи, которые вынашивали свой гнет внизу.
Продираясь полузаваленным участком коридора, я достиг места, где своды полностью провалились. Каменный сор вздымался горою, и, перелезая через нее, я миновал обширное пустое пространство, где луч моего фонаря не обнаружил ни сводов, ни стен. Это должно быть, соображал я, подвал дома поставщиков металла, который выходил на третью площадь недалеко от архивов. Что тут стряслось, я мог лишь строить догадки.
Я снова обнаружил коридор позади гор каменного сора, но, чуть отойдя, попал в тупик: упавшие своды почти соприкасались с угрожающе просевшим потолком. Как я сумел отворотить и оттащить прочь достаточно глыб, чтобы открыть проход, и как рискнул потревожить плотно слежавшиеся обломки, когда малейшее нарушение равновесия могло низвергнуть тонны налегавшего сверху камня и раздавить меня в прах — этого я не знаю.
Чистое безумие, ничто иное, помыкало и правило мной — если только приключение мое под землей не дьявольское помрачение и не дальнейший сон. Но я проделал-таки проход, в который сумел протиснуться. Извиваясь ужом по каменной насыпи, сжав в зубах постоянно горевший теперь фонарь, я чувствовал, как обдираюсь о фантастические сталактиты.
Я был уже неподалеку от гигантских подземных архивов. Сползая и оскальзываясь с дальней стороны завала, пробираясь по оставшемуся отрезку коридора, то включая, то выключая зажатый в руке фонарь, я подошел наконец к низкой круглой крипте, чудом сохранившейся в целости по сю пору, с арками, открывающимися на все стороны.
Стены или ту их часть, куда досягал свет моего фонаря, густо испещряли иероглифы и резные символы характерных выпукло-вогнутых очертаний, отчасти добавленные с того периода, который охватывали мои сны.
Это и было, осознал я, роковой целью моего путешествия; я тотчас свернул в знакомую арку налево. То, что я сумел отыскать беспрепятственный ход на все уцелевшие верхние и нижние уровни, как ни странно, не вызвало у меня особого удивления. Эта необъятная, хранимая земной твердью громада, укрывшая в себе анналы всей Солнечной системы, была выстроена с таким неземным мастерством и крепостью, чтобы держаться до тех пор, пока существует сама Солнечная система.
Глыбы, ошеломляющие размером, с математической гениальностью уравновешивающие друг друга и связанные скрепами неимоверной прочности, сочетались в тело такое же твердое, как сердцевинный камень земли. По прошествии эонов, постичь которые, сохраняя здравый рассудок, невозможно, его погребенная махина стояла, почти полностью сохранив свой абрис. Запорошенные пылью полы лишь кое-где были завалены обломками, создающими тот хаос, который царил во всех прочих местах.
Относительная легкость дальнейшего продвижения поразила меня. Все мое отчаянное нетерпение, по сю пору не утоленное из-за препятствий, теперь прорвалось такой лихорадочной спешкой, что я буквально ринулся под низкие своды до боли знакомого прохода за аркой.
Впрочем, меня уже даже не удивляла узнаваемость того, что видел. По обе стороны громоздились огромные, в иероглифах, дверцы металлических полок; одни еще на своих местах, другие стояли настежь, погнутые и покореженные, — никакие геологические возмущения не могли разрушить титаническую кладку.
То здесь, то там покрытые пылью груды под зияющей пустотой полок как будто указывали, где футляры были сброшены на пол земными корчами. На некоторых стойках сохранились крупные индексы, разбивавшие тома по группам и подгруппам.
Раз я остановился перед открытой нишей, завидев привычные металлические футляры; дотянувшись, я не без труда снял один из более тонких и устроил его на полу, чтобы рассмотреть. Название было выписано иероглифами преобладающего выпукло-вогнутого очертания, но нечто в их расположении казалось неуловимо другим.
Причудливая механика крюкообразных застежек была мне в совершенстве знакома, я отщелкнул все еще не тронутую коррозией крышку и извлек книгу. В тонкой металлической обложке с корешком наверху она, как и следовало ожидать, была где-то дюймов двадцать на пятнадцать площадью и дюйма два толщиной.
На плотных целлюлозных страницах пережитое коловращение мириадов веков не оставило, казалось, изъяна, и я с неотступным ощущением полупробудившихся воспоминаний вглядывался в знаки, выведенные кистью и странного цвета пигментом, не похожие ни на привычные выпукло-вогнутые иероглифы, ни на любой из известных ученым алфавит.
До меня доходило, что это язык разума-узника, с которым я знался во сне, — разума с гигантского астероида, где еще уцелела архаическая жизнь и премудрость той первосущной планеты, которой он приходился частью. Одновременно я вспоминал, что этот уровень архивов был отведен под фолианты, трактовавшие о планетах за пределами Солнечной системы.
Оторвавшись от этих невероятных свидетельств, я заметил, что луч моего фонаря начинает слабеть, и, стало быть, поспешно вставил запасную батарейку. Потом, во всеоружии более яркого света, возобновил свое лихорадочное метание в бесконечных извивах проходов и переходов, то здесь, то там узнавая какую-нибудь знакомую полку и смутно досадуя на акустические свойства пространства, разносившего мои шаги эхом, несообразным этим катакомбам.
Самый отпечаток моих башмаков в непотревоженной за тысячелетия пыли, повергал меня в содрогание. Дотоле никогда, если в моих сумасшедших снах была хотя бы толика правды, на эти вековечные плиты не ступала нога человека.
В чем именно состояла цель моей дикой гонки, я не имел ни малейшего понятия. Некая зломочная сила, однако, влияла на мою угнетенную волю и подавленные воспоминания, так что я смутно чувствовал, что мечусь не наобум.
Добравшись до ската, уводящего вниз, я последовал им в самые глубинные недра. Стремительно спускаясь, я миновал один этаж за другим, но нигде не останавливался, чтобы произвести разведку. В моем смятенном мозгу начал выстраиваться некий известный ритм, заставлявший дергаться в унисон мою правую руку. Я хотел отомкнуть нечто и чувствовал, что знаю все хитроумные обороты, для этого необходимые. Что-то вроде современного сейфа с цифровым замком.
Сон или явь, когда-то я знал их, знаю и поныне. Каким образом сон или подсознательно впитанные крохи предания могли преподать мне детали столь мелкие, столь изощренные и столь сложные, этому я даже не искал объяснения. Я зашел слишком далеко для любой связной мысли. Разве переживаемое мной чудовищно точное совпадение всего того, что было передо мной, с тем, на что могли надоумить лишь сны да крохи предания, не кошмар, зашедший слишком далеко для любого рассудка?
Возможно, глубинной моей верой тогда — как и поныне, в наиболее мои здравые минуты, — было то, что это не наяву и что весь погребенный город есть порождение горячечного бреда.
Наконец я достиг самого нижнего уровня и повернул направо от ската. По какой-то туманной причине я старался смягчать свою поступь, даже теряя из-за этого в скорости. На этом последнем, погребенном в недрах этаже было пространство, которое я страшился пересекать.
Уже приближаясь к нему, я вспомнил, чего именно я там боялся. Это был один из тех забранных железами и бдительно охраняемых люков. Теперь стражи не будет, и из-за этого я трепетал и шел на цыпочках, как уже проделывал в той черной базальтовой крипте, где зияло отверстие такого же люка.
Ощутив движение сырого холодного воздуха, какое ощущал и там, я пожалел, что мой путь не лежал в другом направлении. Почему я должен идти именно этим путем, я не знал.
Подойдя к самому месту, я увидел фантастически отверстый зев люка. За ним снова шли полки, и на полу перед одной из них я заметил груду недавно обрушившихся футляров. В то же мгновение паника по какой-то неведомой мне причине захлестнула меня новой волной.
Груды беспорядочно опрокинутых футляров попадались нередко, ибо этот погребенный лабиринт, в кромешной тьме, веками терзали земные передряги. Лишь когда уже почти пересек все пространство, осознал я, почему столь мучительно содрогнулся.
Не самая груда, но что-то в покрытой пылью ровном полу пугало меня. При свете моего фонаря казалось, что слой пыли был не таким равномерным, как следовало, — местами он выглядел более тонким, словно его потревожили месяц-другой назад. Я не был уж так уверен, и все же некий намек на упорядоченность в примерещившейся неравномерности слоя вызывал сильнейшее смятение.
Когда я навел луч фонаря на одно из тех чудных мест, видимость упорядоченности усугубилась. Сложносоставные следы как будто шли правильной чередой по три, каждый площадью чуть больше фута и состоящий из пяти почти круглых отпечатков в три дюйма, один несколько выступал вперед.
Эти следы вели, казалось, в двух направлениях, как будто они уходили и возвращались. Очень бледные, они, конечно, могли быть одной видимостью, но весь ужас состоял в том, как они шли. Ибо в одном их конце лежала груда футляров, рухнувших, должно быть, не так давно, в другом же — невозбранно зиял безднами, недоступными воображению, зловещий люк, дышащий холодным сырым ветром.
VIII
То, что странное чувство одержимости было во мне глубинным и всепоглощающим, явствует из того, как оно побороло мой страх. Никакой осмысленный повод не смог бы подвигнуть меня на дальнейшие действия после того жуткого подобия следов и подирающих по коже воспоминаний о привидевшемся во сне, которые те возбуждали. И тем не менее правая моя рука, хоть и дрожавшая от страха, продолжала ритмично подергиваться в своем нетерпении отомкнуть замок, который чаяла найти. Не успев опомниться, я миновал недавнюю груду рухнувших футляров и на цыпочках двинулся по переходам изначально нетронутой пыли к месту, которое, казалось, знал до болезненного расстройства ужасающе хорошо.
Мой рассудок задавался вопросами, чьи истоки и приложения я только еще начинал угадывать. Возможно ли дотянуться до той полки с высоты человеческого роста? Управятся ли мои человеческие пальцы со всеми, от века памятными, оборотами замка? Не поврежден ли замок? Сработает ли он? И что стану я делать — что посмею делать? — с тем, что одновременно чаял и страшился найти? Будет ли этим доказана приводящая в трепет, умопомрачительная истинность того, что превосходило здравое понимание, или же станет очевидно, что я сплю?
Опомнился я, лишь когда замер, уставясь на вереницу до помешательства знакомых полок с иероглифами. Были они в полной сохранности, и лишь три дверцы из близлежащих распахнулись настежь.
Чувства мои при виде этих полок не поддаются описанию — столь абсолютным и неотложным было ощущение давнишнего знакомства. Я смотрел, запрокинув голову, на один из верхних, целиком вне моей досягаемости рядов, раздумывая, как всего лучше взбираться. Могла бы помочь открытая дверца в четвертом снизу ряду, а замки запертых дверей предоставят упоры ногам и рукам. Фонарь надо зажать в зубах — это я уже проделывал в тех местах, где требовались обе руки. Прежде всего, я не должен производить шума.
Спустить вниз необходимый футляр будет трудно, но я, возможно, сумею зацепить подвижную застежку за воротник куртки и нести свою добычу, как рюкзак. Снова я задавался вопросом, не будет ли замок поврежден. В том, что мои пальцы сумеют с ним совладать, я не ведал ни малейшего сомнения. Только бы замок не заскрипел и не щелкнул…
Еще занятый этими мыслями, я зажал фонарь в зубах и начал взбираться. Выступающие замки давали неважный упор, но открытая дверца, как я и думал, помогла изрядно. Я использовал и болтающуюся дверцу, и край самой ниши и сумел избежать громкого скрипа.
Балансируя на верхней кромке дверцы и сильно подаваясь вправо, я как раз дотягивался до нужного замка. Пальцы, затекшие от карабканья, поначалу не слушались, но я сразу понял, что по своей анатомии они подходят. Но память о доведенных до автоматизма движениях засела в них крепко.
Хитроумный шифр из глубин незнамого времени всплыл в моей памяти до малейшей детали: не минуло и пяти минут, как в ответ на мои попытки раздался щелчок, звуком тем более пугающе знакомым, что на сознательном уровне я не предвосхищал его. В следующий момент металлическая дверца медленно распахивалась, издавая едва слышное скрежетание.
Оторопело я оглядел ряд сероватых корешков, испытывая сильнейший прилив какого-то абсолютно необъяснимого чувства. Справа от меня был футляр, выпукло-вогнутые иероглифы которого заставили меня передернуться в муках куда более изощренных, чем муки простого страха. Все еще содрогаясь, я сумел извлечь его и подтянуть к себе, осыпав тучу крупчатой пыли, но без малейшего резкого звука.
Подобно другому футляру, побывавшему у меня в руках, этот был размером чуть больше двадцати на пятнадцать дюймов, с вырезанным лонгиметрическим орнаментом выпукло-вогнутого свойства. В толщину он едва превосходил три дюйма.
Заклинив его кое-как между собой и вертикальной плоскостью, по которой лез, и повозившись с застежкой, я наконец освободил защелку. Откинув крышку, я переместил тяжелую поклажу за спину и зацепил за воротник. Освободив руки, я неуклюже спустился на пыльный пол и приготовился рассмотреть свой трофей.
Встав на колени и развернув футляр наоборот, я положил его перед собой. У меня тряслись руки, и я страшился извлечь книгу почти так же, как и желал — и ощущал понуждение — это сделать. Исподволь мне стало ясно, что я там должен найти, и понимание этого едва ли не парализовало мои чувства.
Если она там и это мне не приснилось, то последствия этого далеко превосходят все, что человеческое разумение в силах вынести. Чем я терзался все более, это моей сиюминутной неспособностью почувствовать, что все окружающее мне снится. Ощущение реальности было ужасным до дурноты — стоит только вызвать в памяти эту сцену, возвращается и оно.
В конце концов я с трепетом извлек из футляра книгу и уставил завороженный взгляд на хорошо знакомые иероглифы на обложке. Она казалась в наилучшем состоянии, и выпукло-вогнутые символы погрузили меня в гипнотическое состояние едва ли не так, как если бы я мог их прочесть. Право, не поручусь, что действительно не прочел их, когда мимолетно и жутко подступала паранормальная память.
Не знаю, много ли прошло времени, прежде чем я рискнул открыть эту тонкую металлическую обложку. Я мешкал, выискивая для себя оправдания. Вынув фонарь изо рта, я выключил его, чтобы поберечь батарейку. Потом, во мраке, собравшись с мужеством, открыл наконец обложку и посветил на открывшуюся страницу, наперед скрепясь, чтобы подавить любой звук, что бы ни увидел.
Один миг я смотрел, прежде чем рухнуть наземь. Однако, сцепив зубы, я не издал ни звука. Повалясь на пол, прижал руку ко лбу среди всепоглощающей черноты. Вот оно — то, чего я ждал и боялся. Или я спал и видел сон, или пространство и время лишь пустая насмешка.
Наверняка я сплю и вижу сон, но попробую проверить кошмар, забрав этот футляр с собой и показав его моему сыну, если он действительно существует. Перед глазами у меня все плыло, хотя что могло плыть в непроглядном мраке?.. Неприкрыто ужасные представления и картины, возбужденные теми видами, которые открыл воображению мимолетный взгляд, роем теснились вокруг, дурманя чувства.
Я подумал о тех вероятных следах в пыли, и при этой мысли звук собственного дыхания заставил меня задрожать. Еще раз зажег я фонарь и посмотрел на страницу, как смотрела бы жертва в глаза и на жало змеи.
Потом в темноте, непослушными пальцами, закрыл книгу, спрятал ее в футляр, захлопнул крышку и хитрый замок с защелкой. Это я должен был взять с собою во внешний мир… если она истинно существовала… если вся эта бездна истинно существовала… если я сам да и внешний мир истинно существовали…
Когда именно я поднялся на неверных ногах и начал исход, точно не знаю. Сейчас до меня доходит странность того — как степень ощущения моей полной отрезанности от нормального мира, — что за все жуткое пребывание под землей я ни разу не посмотрел на часы.
В конце концов, с фонарем в руке и зловещим футляром под мышкой, я нашел себя в тихой панике пробирающимся на цыпочках мимо дышащего холодным сквозняком люка и того неявного, что напоминало следы. Взбираясь по бесконечным скатам, я уменьшил предосторожности, но не мог отделаться от дурного предчувствия, которого не испытывал по пути вниз.
Я страшился снова проходить через ту черную базальтовую крипту, что была старше самого города и где из самых недр вырывались холодные сквозняки. Я думал о том, чего убоялась Раса Великих и что может еще таиться — будь оно сколь угодно бессильным и умирающим — там, внизу. Я думал о тех пятипалых следах и о том, что повествовали о подобных следах мои сны, думал о странных ветрах и свистящих звуках, сопутствующих им, и о сказаниях современных черных туземцев, в которых толковалось об ужасе лютых ветров и безымянных развалин.
По выбитому на стене знаку я определил нужный этаж и наконец попал, пройдя мимо той другой книги, оглянутой мной, в огромное круглое помещение с разветвляющимися из-под арок коридорами. По правую руку была арка, через которую я вошел. Я вступил под нее, сознавая, что остаток пути дастся труднее из-за разрушающейся кладки за пределом архивов. Меня обременял металлический футляр, и мне становилось все труднее сохранять тишину, когда я запинался о всевозможнейшие обломки и мусор.
Тут я подошел к громоздящемуся горою в потолок каменному завалу, сквозь который проложил тесный, едва достаточный проход. Мне было бесконечно страшно опять им продираться, поскольку протиснуться им бесшумно было невозможно, а теперь, увидев те вероятные следы, шума я боялся превыше всего. А тут еще массивный футляр…
Но я вскарабкался, как сумел, на гору и протолкнул футляр в отверстие впереди себя. Потом, с фонарем во рту, протиснулся сам — спина моя, как и в первый раз, обдиралась о сталактиты.
Когда я попытался ухватить футляр снова, он загремел где-то впереди меня под уклон, возмутив тишину и вызвав раскаты эха, от которых меня прошибло холодным потом. Я бросился за ним и подобрал его без малейшего шума, но минуту спустя выскользнувшие у меня из-под ноги плитки произвели неожиданный и небывалый грохот.
Этот грохот и повлек мою погибель. Облыжно ли, нет, но в ответ на него мне почудился ужасающий отзыв из оставшегося далеко позади пространства. Мне почудился свистящий пронзительный звук, которому на Земле не сыщешь подобия и не опишешь никакими словами. В том, что последовало, не обошлось без мрачной иронии — если бы не паника…
В неистовство я впал абсолютное и не отпускающее ни на минуту. Перехватив фонарь в руку и бессильно вцепясь в футляр, я обезумело рванулся вперед, без мыслей, обуянный единым диким желанием вырваться из этих руин ночного кошмара в мир яви — пустыни, лежащей при лунном свете далеко наверху.
Не отдавая себе в этом отчета, я достиг каменного нагромождения, горою вздымающегося в непомерную черную пустоту за пределами провалившихся сводов, и, не раз поранившись, ушибившись, взобрался по крутой осыпи иззубренных плит и обломков.
Тут и стряслось великое бедствие. Как раз когда я вслепую перебирался через вершину, не ожидая впереди никакой впадины, ноги мои потеряли опору и меня захватило в дробилку лавиной поехавшей вниз кладки; с силой пушечного залпа ее гул разорвал черный воздух подземных каверн оглушительной чередой сотрясающих твердь раскатов.
Не помню, как выбрался из этого хаоса, но в мимолетном просветлении вижу, как под эту канонаду я несусь, спотыкаясь и падая, по коридору — фонарь и футляр все еще со мною.
И только успел я приблизиться к первосущной базальтовой крипте, которой так боялся, началось настоящее безумие. Ибо, по мере того как угасало вызванное лавиной эхо, мой слух отворил ужасный нездешний свист, что мне почудился раньше. На сей раз сомневаться не приходилось — хуже того, он раздавался не сзади, а впереди.
Возможно, тогда я завопил… Смутно помню, как мчался через дьявольскую базальтовую крипту древней нежити, слыша окаянные нездешние звуки, невозбранно поднимающиеся из разверстой двери в бездонный кромешный мрак. Поднялся и ветер — не просто холодный сырой сквозняк, но яростный, с умыслом, порыв, изрыгаемый дико и леденяще той омерзительной преисподней, откуда доносился мерзопакостный свист.
В памяти удержалось, как я прыгал и переваливался через разного сорта препятствия под нараставшее с каждой минутой беснование ветра и визжащего свиста, которые, казалось, умышленно свивались и свертывались вокруг меня, злобно прорываясь откуда-то сзади и снизу.
Дующий в спину ветер странным образом замедлял, вместо того чтобы ускорить мое продвижение, словно петлей или арканом он захлестнул меня. Невзирая на производимый мной шум, я с грохотом перелез через огромный завал из плит и оказался в сооружении, откуда лежал путь на поверхность.
Помнится, я мельком увидел арку в зал механизмов и почти закричал, видя скат, уводящий вниз, туда, где, должно быть, на два уровня ниже зиял один из тех окаянных люков. Я не кричал, снова и снова бормотал про себя, что все это сон и я скоро проснусь — может быть, в лагере, а может быть, у себя дома в Аркхэме. Укрепляя рассудок такими надеждами, я начал взбираться по скату на верхний уровень.
Конечно, я знал, что должен снова преодолеть четыре фута расселины, но был слишком истерзан другими страхами, чтобы во всей полноте осознать этот ужас, пока не оказался на краю провала. Идучи под гору, прыгнуть было нетрудно, но разве с той же легкостью одолеть мне, изнемогающему от усталости, проклятый провал на подъеме в гору, с грузом металлического футляра и противоестественным дьявольским ветром, тянущим назад? Эти мысли пришли мне в голову в последний миг, как и мысль о тех безымянных тварях, которые могут таиться в черных безднах пропасти.
Дрожащий свет моего фонаря слабел, но по каким-то смутным приметам памяти я подступил к самому краю расселины. Порывы холодного ветра и тошнотный визжащий свист позади на мгновение оказались благодатным дурманом, притупившим зиявший впереди ужас. Потом сознание заполонили ветер и свист прямо передо мной — скверна, волнами бьющая из бездн невиданных и непостижимых.
То, что разразилось теперь, воистину был кошмар. Меня покинуло здравое разумение, и, глухой ко всему, кроме звериного инстинкта к бегству, я просто ринулся вверх по скату, не разбирая дороги, как если бы никакой расселины не существовало. Увидев край пропасти, я прыгнул, не помня себя и собрав все свои силы, и был мгновенно захвачен злобесовским водоворотом пакостных звуков и вещественно осязаемой черноты.
Это последнее из пережитого, что я помню. Все последующие впечатления целиком относятся к области фантазмов помраченного разума. Сны, воспоминание и безумие смешались в дикую вереницу фантастических, бессвязных галлюцинаций, не имеющих ничего общего с реальностью.
Было ощущение тошнотворного провала в неизмеримость вязкой одушевленной темноты и вавилона голосов, абсолютно чужеродных всему, известному нам на Земле и в ее органической жизни. Дремлющие полуразвитые органы чувств, казалось, очнулись во мне, вещая о пропастях и пустотах, населенных летучими чудищами, и уводя к бессолнечным утесам, океанам и бурлящим движением городам безоконных базальтовых башен, куда никогда не падал ни один лучик света.
Тайное ведение о первосущной планете и незапамятных эонах молнией пронеслось в мозгу без посредства зрения или слуха, и мне стали ведомы вещи, которых не подсказывал мне ни один из прежних, самых буйно фантастических снов. И все это время холодные пальцы сырого тумана хватали и теребили меня, и тот окаянный свист бесовски верещал, перекрывая все — и гам голосов, и затишье в завихрениях окружающей тьмы.
Потом подступили видения титанического города — не руины, но точно такого, каким я видел его во сне. Я был опять в своем коническом облике нелюдя и мешался с толпой Расы Великих и разума-узников, шествовавших с книгами по величественным коридорам и пространным скатам.
Затем, наложившись на эти картины, замелькали пугающие вспышки сознания — корчи в попытках освободиться из цепких щупалец свистящего ветра, безумный полет в исхлестанной ураганом тьме и, наконец, неистовое ковыляние и барахтание в каменных развалинах.
Откуда-то сверху вкрался слабый, рассеянный призрак голубоватого свечения. Потом стало сниться, будто я карабкаюсь, преследуемый ветром, ползком выбираясь на язвительный лунный свет из каменных дебрей, которые, стронувшись с места, закружились вдруг в вихре противоестественного урагана. Именно это злое однообразно мерцание доводящего до безумия лунного света оповестило меня наконец о возвращении в мир, который был мне когда-то известен как мир объективной яви.
Царапая песок пальцами, я влачился по австралийской пустыне, а вокруг меня визжал бесноватый ветер. Одежда в клочьях, тело — одна сплошная масса ссадин и ушибов.
Сознание во всей полноте возвращалось очень медленно, и я так и не сумею сказать, когда отступал сонный бред и начинались подлинные воспоминания. Были, казалось, нагромождения циклопических плит, и бездна под ними, и чудовищное откровение из прошлого, и кошмарные видения под конец — но что из этого отвечало действительности?
Фонарь мой исчез, как и, возможно, найденный мной металлический футляр. Существовал ли такой футляр, да и бездна, да и нагромождение плит? Приподнявшись, я оглянулся и увидел лишь бесплодное волнообразие пустынных песков.
Бесовский ветер утих, и вздутая ноздреватая луна, багровея, клонилась к закату. Я с трудом встал и, пошатываясь, побрел на юго-запад в сторону лагеря.
Что со мной приключилось на самом деле? Свалила ли меня в дюнах усталость, или протащился я долгие мили всем своим истерзанным снами телом по пескам и погребенным ими каменным плитам? Если это не так, тогда разве мне все это пережить?
Ибо в свете нового сомнения вся уверенность в иллюзорности моих порожденных мифами визиях, снова тает в дьявольском изначальном сомнении. Если та бездна была реальностью, то и Раса Великих реальность, и ее кощунственные поползновения и татьба в круговерти времени, захватывающей собою весь космос, — не мифы и не ночные кошмары, а ужасная душепагубная действительность.
Неужели в те смутные загадочные дни амнезии я был в полном смысле слова умыкнут за 150 миллионов лет назад в первобытный мир прачеловека? Неужели нынешнее мое тело было храминой ужасного чужевидного сознания из тьмы палеогенных времен?
Неужели я, разум-узник этих чудищ, действительно знал тот проклятый каменный город в зените его пресущного расцвета и пресмыкался теми знакомыми коридорами в отвратительной личине захватчика? Неужели сны, мучающие меня вот уже двадцать лет, произросли из неприкрашенных чудовищных воспоминаний?
Неужели верно, что я общался когда-то с разумом из недосягаемых закоулков времени и пространства, познавал тайны Вселенной в былом и грядущем и составлял летопись собственного мира для пополнения металлических гнезд в тех гигантских архивах? Неужели и те, другие — та убийственная древняя нежить со своим отнимающим понятие ветром и бесовским свистом, — в самом деле таятся, бесконечно и грозно, обессиливаемые ожиданием, в черных безднах, пока на искореженной веками земной коре жизнь мириады тысячелетий влачит свое существование во многоразличии форм.
Не знаю. Если та бездна и то, чему она служит вместилищем, суть реальны — надежды нет. Тогда — и истинно так! — на этом мире людей лежит неимоверным глумлением тень тьмы времен. Но доказательств, что это нечто другое, чем просто новая фаза моих порожденных мифами снов, благословение судьбе, нет. Я не принес обратно с собою металлического футляра, который бы послужил таким доказательством, а те подземные коридоры не обнаружили до сих пор.
Если законы мироздания не чужды благодати, их не найдут никогда. Но я должен рассказать своему сыну о том, что я видел или что мне привиделось, и предоставить ему как психологу оценить реальность пережитого мною и довести сообщение до сведения других.
Я уже говорил, что страшная достоверность, лежащая в подоплеке моих мученических годов сновидца, целиком держится на реальности того, что мне привиделось в тех циклопических, погребенных песком руинах. Мне было тяжко, в буквальном смысле слова, предать бумаге то последнее откровение, пусть даже любой читатель не мог не догадаться о нем. Конечно, оно содержалось в той книге — книге, чей металлический футляр я извлек из-под савана пыли миллионов столетий.
Ничей глаз не видел, ничья рука не касалась той книги с приходом человека на эту планету. И вот я увидел, что буквы, окрашенные странным пигментом, на ломких пожелтелых за вечность страницах, отнюдь не были безымянными иероглифами тех времен, когда мир был иным. Вместо этого знакомые буквы нашего алфавита складывались в слова английского языка, выведенные собственною моею рукой.

Dark

Опубликовано 6 дней назад